Арсений Гончуков
ДРАКОН
Рассказ
Опубликован в журнале «Дружба народов», №9, 2025 г.
Широкое заснеженное поле, на окраине его небольшой перелесок, с другой стороны которого дача. В деревья утыкается маленькое квадратное окошко сарая, прилепленного сзади к основному дому. Зима. Черные толстые сваи деревьев, мелкая карандашная штриховка голых ветвей кустарника, и словно вата за них зацепившаяся висящая тишина. Редкий трескучий вскрик ворона вспарывает застывшее одеяло воздуха.
Ната, юная русоволосая девушка в домашнем платье и меховой жилетке, смотрит в окошко сарая. Чистые голубые глаза, лишь одна еле заметная рыжая точка на радужке правого. Очень белые руки. Хорошо сложена, бедра, грудь, небольшой рост. Изящество нежной юности. Девочка еще, девочка.
Смотрит. В глубине леса на руках ветвей лежит подгнившее сломанное у основания дерево. Собратья держат его из последних сил, прямое, тяжелое, оно хочет притвориться ребенком, лежа наискосок на руках. Но они не выдерживают, ветви хрустят, они его роняют. Качнулись, выпрямились — свобода.
Дерево плюхнулось в намокший февральский снег.
Ната подумала — надо же — я это увидела. Это могло произойти когда угодно. Но произошло сейчас. Я — свидетель.
Зима. Лес. Падает дерево.
Маленькая трагедия. Так умирают деревья. Падая и уже не вставая. Их лес — их могила.
Окошко сарая выплескивает наружу золотистый свет. Представление окончено, актеры снова замерли. Ната отошла вглубь сарая. Опустила глаза, на лицо упала тень, поменялся взгляд, потемнели зрачки. Золотистый свет снаружи перемигнул.
Остановилась, в углу сарая темный невнятный ком перекрученного тряпья, сваленного кое как, ветоши, ломанных сапогов, заскорузлых от краски рукавиц, старых фуфаек, штанов, пересохших плащей. Целая гора. Как будто одежда собирается здесь и однажды намерена стать человеком. Разогнуться и встать. Там могут водиться мыши.
Одинокая лампочка в паутине, в мушиных точках.
Ната задумалась, сцепила ладони. Перед ней дверь, черный провал наружу. Из него веет холодом, запахом снега, гнилой древесиной. Дверь как прорубь.
Туда ей надо шагнуть.
Ната выходит на улицу, желтый свет из сарая пачкает мочой снег. Легкий ветерок. Прохладная тьма. Ната идет ко входу в дом вдоль окон, которые замурованы ставнями. Сквозь щели сочится свет, мелькает, когда идешь. Ната не может найти входную дверь, хотя в этом доме выросла. Обошла. Вернулась. Нащупала ручку. Толкнула — заперта? Нет же. Толкнула еще. И еще. Наконец-то! Надо было сильнее. А силы исчезли.
Из дома хлынули голоса. Желтый густой свет. Запах тел, шашлыка, огурцов, спиртного.
В доме гуляют родные. Худая ломанная мама, обвисший упитанный папа, пятнадцатилетний брат, семилетний брат. Тетка в веселеньком платьишке, дядя, опять прибухнул. Бабушка. Ее сестра. Друг отца. Подруги матери. Приехали, не вытерпели до майских, соскучились по даче, набились, накрыли, откупорили, смеются, говорят, едят, пьют. В густом воздухе смесь света, запахов колбасы, тел, влаги от стен, перегара, обрывков звуков, криков, вспыхивающих улыбок, беспорядочных рук.
Нату не замечают. Вошла и вошла. Плюхнулась в теплую ванну родни. Хлестнули голоса, ухватились за ноздри запахи — разогретая вонь.
Вдруг заметили. И сразу орать —
Именинница! Именинница! У-у-у-у!
Красавица!
Наша умница!
Наше чудо!
Где была?!
Именинница!
Выпьем!
У-у-у-у!
Ната широко, как певица хороводом, обходит стол, накинула улыбочку, и идет, избегая хватаний, объятий, протянутых рюмок, а вокруг кричат, звук соединяется в красочный смаз, закручивая вокруг стола вихрь, свет и звук становятся ярче, громче, режут… Наконец, Ната падает на стул — без сил.
Смотрит вверх — она в центре амфитеатра. Масса, стая, общность, круг, она с ними неразделима. Тети, дяди, папы, мамы, лица смешиваются и кружатся до тошноты.
Это воронка.
Как дети размашистыми овалами рисуют смерч над головами распластанных в двумерном мире человечков. Черные штрихи попадают на желточное солнце.
Ната сидит — фигурка резкая, глаза на светлом лице темные, насмешливые. Застыла. Челка русая, пушистая. Ладони влажные.
Из летящей кругом безглазой массы выплескивается хриплое, сильное, как толчки крови из клапана сердца — Выпей! Выпей! Натаха, выпей! Выпей! Выпей! Ну!
Они — энергия, волны, стихия, власть, противиться им нельзя.
Хрустальная стопка в руке. Кинула в горло. Обожгло, ударило в нос.
Ах! Хар-ра-ш-шо-о-о! Да?! Натусь?!
Да.
Зрение сузилось, по бокам появилась темная рамка как в старом кино.
Ударило в голову, зазвенело, внутри стало мягко, тепло, в руки пришла слабость. Пить не буду. А то превращусь в них, в этот смаз, в летящие в окнах электрички деревья. Из четкой фигурки — в грязь.
Вскочил отец. Пружинистый как лягушка.
И — руку в сторону, будто он Ленин.
Ната!
Ната!
Натусь!
По особой глухости и затянутости на миллисекунду начальной «Н» видно, что пьян.
— Дочка! Господи! Милая! Господи! Как люблю-то тебя! Единственную свою касаточку! Кровиночку! Господи! Доча! До-о-о-о-ча! Лапа! Заинька! Господи ж ты!
Ната смотрит на отца и не видит. За его головой мелькает красный бумажный фонарик, надетый братом на лампочку, он похож на кровавый сгусток, налитый болью волдырь. Мельтешит, горит, откусывает голову по краям. Ната борется с красным бельмом, но затем закрывает глаза.
Криво полетевшей ракетой со стула вскочила мать. Живое худое деревце.
Доброе? Злое? Холодное? Теплое? Ната — никогда не знала.
Падает стул, на лице матери слезы, как капли на лобовом стекле — в разные стороны.
Мать мычит. Что-то невнятное. На букву «Н». В мычании «Н» сливается с «М» и различить можно немногое: «Н-н-а-а-т-т-а м-м-моя до-о-о-о…» — и наконец «-чь»…
Как раненое животное ударили. Мать хватают, стул поднимают, усаживают, держат за плечи.
Отец в центре раскрученной до скорости света карусели.
Комната летит юлой, пробуривая землю, летит к ядру.
Отец берет слово.
Начинает говорить вдруг — трезво.
— Милая дорогая наша дочка! Ты так давно мечтала. Ты всегда хотела, и вот, мы накопили, я смог, я купил, мы решили… В общем, доча. До-о-о-ча! Господи! Дочка! Мы так дорого от… Мы для тебя все… Совершенно! До-о-о-ч-а-а! Мы, наша семья, я — мы дарим тебе автомо-о-о-би-и-и-и-ль!
Он бросает на стол ключи. С грохотом. С толстым брелоком. Все замирают.
Ната хихикает нервно.
Рухнуло. Крик, ор, гул, гвалт. Все пьют. Воют. Или поют? Кто-то хрипит. Мать? Воет — отец? Мигает свет. Вонючая проспиртованная духота начинает ходить волнами. Жарко. Душно. Потно. Грязно.
Ната чувствует, что валится в обморок.
Отец бросается к ней стремительно, будто мяч летит в штангу. Набрасывается на нее и торопливо, судорожно, быстро, страшно — целует ее лицо, руки, затем падает вниз, на колени, обхватывает ее ноги, это выглядит странно, пугающе, но гости начинают смеяться, обращают все в шутку. Ната окаменела. Отец елозит по ее бедрам, целует руки, колени, будто она палач, а он молит прощения. Отец бормочет, зарывается лицом, кряхтит, не думает подниматься. Потной красной рожей как огромным воспаленным пальцем тычет в острые ледяные коленки дочери. Воздух его крика обдувает ей бедра.
К рассвету достигли жидкого ядра, падая в бездну, в него вонзилась и сварилась заживо целиком — дача.
Встретили рассвет песней, пели хором, без слов, вели мелодию голосами.
Отец на четвереньках ходил по залу кругами, всхлипывал, подвывал. Ната смотрела, улыбалась блаженно, не в силах смеяться, не в силах не быть. Мать сидела, склонив голову, который час изучая на полу точку — пятнышко синей краски, которой когда-то выкрасили потолок.
Песня переплавилась в танец, и кто стоял на ногах, начали ходить вокруг Наты, пританцовывать. Ее снова затягивал вихрь, все теснее и туже.
Уйти не хотелось, она привыкала-привыкала, и — привыкла. Чешуйчатый зверь из гостей кружился, цветасто скользил, шелестел, гудел, не кончался.
Утро. Уезжать решили после обеда. После ночки никто не стоял на ногах.
Ната вышла на улицу. Свежесть, сладковатый февральский воздух, тишина, только гуканье в далеком лесу — с ночи никак не угомонится филин.
Под ногами хруст корки, сверху глазурь, внутри сугроба мягкий бисквит.
В черно-сером в синих тенях утре — ярко-оранжевый масляный сгусток — Артем, старший брат, затопил уличную печку-буржуйку.
— Зачем ты?
— Воды нагреть. Внутри спят. Мешать не хотел.
Ната положила руку на его пыльную голову, хороший братик, сон родителей бережет.
У печки как у костра: лицо и руки в жару, спина в холоде. Яркий огонь крутит глаза. Вот бы сейчас вчерашнее мясо — жарить.
Хлопнула дверь, обернулись — мать в темном плаще как тень, как принц Датский, бледно улыбнулась, кивнула, юркнула в сарай, в туалет.
— Как ты? — Артем вывернул голову, посмотрел на сестру снизу, сразу и не поймешь, где у его лица верх и низ.
— Нормально.
Ногтями разворошила и бросила челку ему на лоб, как занавеской окно закрыла.
В доме утром еще темно, душно, воздух липкий, опасный — может кто-то проснуться, начать хлопать дверьми, застонать, выйти голым, в непотребном виде. Ната вошла, хотелось воды. Перехватило горло, спертый запах веселья и множества тел захотелось выгнать, устроить здесь холод, сквозняк.
В пустой комнате младший брат Илюша, золотистая копенка волос, желтые глазки, один косит, почти нет подбородка, с горбинкой нос, как будто не их породы, чужой. От другого отца? Мать не сознавалась, но младшего не любила, заботилась, но как-то бочком, отвернувшись, двумя пальчиками. Брезговала? Илюша был молчалив, компаний чурался, говорил редко, невнятно, чаще улыбался. В школу не взяли. Иван-дурачок.
На полу в пустой комнате в одиночестве катал самосвал, полосатый мальчик — лоб и голые плечи резали яркие лучи из щелей ставен, золотые литые, полные суетливо летящих пылинок, то кусочек лба отсекут, то по запястью проползет и скользнет на коленку луч. Глаза блестят, а на груди тень, Ната смотрела как будто прощалась.
Да ведь и прощалась.
Услышала голоса за дверью комнаты, где спал отец. На цыпочках подошла, заглянула в щель. Еще хмельной, разгоряченный, красный, он стоял в темном углу, у шкафа, как будто прятался от тех, кто может войти. Он горячо, захлебываясь (казалось, текущим со лба потом), страшным шепотом говорил сидящему на кровати… Кто там? Мать? Женщина? Ее подруга?
И какая его дочь умница, и как он ее любит, и как они ради нее переехали в столицу, ведь она талант и отличница, и вундеркинд, все олимпиады с золотом, и они хотели ей огромного счастья, и устроить ее жизнь, и карьеру, и хорошего мужа, и чтобы она ни в чем не нуждалась и чтобы достигла самых больших вершин… И в конце речитатива отец заплакал.
Ната беззвучно смеялась. Нелепо и стыдно. Отец. Ну зачем он так? Зачем унижается? Перед кем? А надо быть стойким. Перед порядком. Традицией. Судьбу надо принимать достойно. Мудро, в конце концов.
Отец плачет. Что может быть подлее.
Не бойся, папа.
Женщина отвечает ему (нет, не мама):
— Возьми себя в руки. Таков закон. Триста лет ему, слушай…
Отец что-то бормочет. Невнятное, как Илюша.
— А что выбирают лучшую девушку… А худшие им зачем? Не реви! Напротив — гордись!
Хриплый смех.
Ната улыбается. Ей приятно.
— Не вой. Ты мужик… Таковы правила.
Сверкающая синим пластиком студия, выбеленный от софитов искусственный воздух, манерный ведущий в тесном чернильно-синем костюме машет рукой, в другой планшетка, весь он кричит, позирует, взывает…
Его соведущая, девушка в белом, брюки натянуты на ягодицах, волосы собраны, пучок скрипит, фальцет ее острее ножа и больнее софитов, она голосит, что ежегодное «Шоу Дракона» близко к своей кульминации, наша принцесса выбрана, самая красивая, самая умная, невинная, и торжественная передача девушки у ритуального Грота Дракона в Подмосковном Орехово-Зуево пройдет уже в этот четверг… Таковы вековые русские традиции! Весь мир следит за церемонией! Трансляцию увидят сто четырнадцать стран…
— Хотя многие, конечно, не признают! Считая нашу традицию какой-то, знаете ли, как они говорят, азиатской жестокостью!.. — восторженно вопит, поднимая брови, сияя лицом, ведущий.
— Именно так, Аркадий! — вторит ведущая, — И подобная нетолерантность со стороны просвещенных западных партнеров, постоянно говорящих об инклюзии и уважении к традициям народов мира, не может не удивлять!
— Как будто на Фарерских островах нет традиции массового убийства дельфинов! Каждый год на протяжении стольких веков местные устраивают кровавое побоище самых прекрасных существ на планете!
— Тем более происходящее в Гроте не убийство!
— Безусловно! Нельзя жертвоприношение считать убийством! Это некорректное варварское сравнение!
— И незаконное, стоит добавить! За такие сравнения можно и срок получить!
— И неплохой срок!
— Да! Да!
Ната вздрогнула, мираж испарился, отец вышел из комнаты — заметила, как у него трясется рука.
Ее не увидел, ушел. Одна в полутемном зале. Забилась в угол. Глаза блестят. Снаружи приоткрылась висящая на одной петельке ставня — явилось съеденное солнцем лицо, высматривает внутри, ищет ее, лоб выбелен до слепого пятна, скулы резкие, высечены из камня.
Ната видит его, он ее нет. Она не выходит из укрытия. Хочет спрятаться глубже, остаться в ласковой темноте — свет сдерет с нее кожу. Артем высматривает как выскабливает, отодвинув ставню, вжимаясь в стекло. Кажется, замечает.
Ната делает полшага назад, за шкаф. Растворяется.
Возвращается отец, руки греет под мышками, вода в умывальнике холодная. Брат его не увидел, он не заметил сына. Никто никого не видит, подумала Ната, как было бы хорошо.
Автобус падал, падал и падал вниз по дороге от начала ее до конца, от поселка, в котором дача, до Автостанции, где им выходить.
Старенькая желтая Газель с гнилыми порогами и разболтанными поручнями, грязными тряпками, стыдливо прикрывающими разодранные сидушки.
На полу в отпечатке ботинка на жидкой грязи синий с красным и белым флаер — они повсеместно! — с датой церемонии, адресами трансляций, скидками в барах, где будет совместный просмотр… Контур Драконьего Грота в дизайне листовки даже мельком, краем глаза увиденный, сразу узнает любой житель России. Национальный бренд. Исконная традиция. Основа культурного кода. А сколько в этом обычае красоты… Самая прекрасная, юная, чистая, молодая девушка, настоящий идеал Женщины и Любви — раз в год становится священным символом огромной страны!
Автобус ехал, трудился. Протрезвевший отец сидел, прислонившись лбом к холодному стеклу. Мать дремала с прямой спиной, будто брезгуя откинуться на спинку. Илья сидел на коленях Артема и игрался с вечной машинкой. Артем смотрел на сестру. Она на него. Но говорить, даже взглядами, было не о чем.
На остановке вошли еще люди, Ната подняла воротник, накинула темные очки. Когда она победила в финальном отборе на шоу, ее лицо скрыли, замазали. Оно будет раскрыто только на церемонии, у самого входа в Грот. Но Ната была среди пятидесяти финалисток, стояла на сияющей огнями сцене, внимательные зрители могли узнать…
Когда приехали на Автостанцию, отец поухаживал за дочерью, подал руку, спустил со ступенек, поддержал под руку, приобнял, повел… Не сразу заметил, что ему в бок упирается ее выставленный будто окоченевший локоть, отец попытался убрать, смягчить, но Ната дрожала, не могла опустить, не потому что хотела отца оттолкнуть, ее тело не слушалось… Ты замерзла? Замерзла? Сейчас, сейчас… — спешно снимал куртку Артем, но Ната мотала головой, сжав синие губы, нет, нет, все нормально, идемте.
Большая квартира, сталинка, пять комнат, дедушкино наследство маме, Иван Моисеевич, сосудистый хирург, ремонтировал генералов. Высоченные потолки, лепнина, все детство Ната думала, что квартира не их, построена для великанов, они здесь жили и были счастливы, свободно, не вглядываясь, рассматривали гипсовые листочки и виноградинки под потолком, вокруг позолоченных люстр. А потом сюда вселили людей помельче.
Мать расчесывает дочери волосы, длинные, тонкие, светлые, непослушные, путаются, смеются, переливаются, золотятся, у лба, на висках, на шее подбиты пушком… Расческа начинает ход сверху и скользит вниз во всю длину руки, и снова, и снова, размашистым движением, матери нравятся сокровища дочери, их общее достояние, мать улыбается, слушает щелкающий пластиковый шорох волос… Вдруг на очередном замахе мать что-то видит у нежно-розового вихорка. Что там? Останавливается, присматривается… Что там, мама? Что?
Не знаю, не шевелись…
Мать зовет брата. Тема, подойди, посмотри, что у нее в волосах? Видишь? Присмотрись… Нет, левее… Да посмотри внимательнее! На, вот…
Раздвигает двумя пальцами волосы над вихром, но Артем смотрит не туда, а на мать. Мам, ты чо? Что там ты хочешь увидеть?
Ты не видишь что ли? Знак, там знак… Да посмотри ты нормально, не верти башкой!
Смотрит. Мам, там нет ничего…
Дурень, пошел отсюда!
Артем уходит.
Мать шепчет: …беды, знак беды, беды, знак беды…
Ма-а-а-м? Ты что-о? — подает голос Ната.
Мать вздрагивает, будто вспомнив, что дочь рядом с ней.
Артем возвращается, подходит к матери, обнимает ее, целует в щеку, в ухо. У порога кругло-бугристый силуэт отца. Смотрит как полоумный, готовый вмешаться, но подойти не решается.
Тихим сквознячком входит Илюша. Артем прижимает мать все сильнее, пальцы ее на вихре Наты слабеют, мать смотрит в окно, оно льет ей свет на лицо, покрывая его как глазурью, наполняя белесым глаза…
Илюша снизу смотрит на Нату, берет ее палец, подмигивает ей, будто у них игра, свои секреты. Но никакой игры нет, просто Илюша так выражает свою любовь, восхищение. Ната сидит с распущенными волосами, напоминая индейский вигвам, под которым можно укрыться, спрятаться, что Илюша и делает, сжав палец сестры, прижавшись губами к костяшкам ее руки…
Мать резко приходит в себя — Так! Что здесь! Ну ка ушли все! Ну ка, мужчины! Здесь женские дела! Не мешать!
Ната идет по улице, смотрит на небо, разглядывает деревья, дома, окна, балконы, будто свои владения. На одном из балконов флаги, полосатый российский и красный со звездой, и еще флаг за стеклом, с каким-то кругом и черепом что ли? Кто-то сушит флаги после стирки? А флаги стирают? Жить среди флагов, выходить на балкон, они ластятся как зверьки, льются на плечи, хлопочут от ветра, бьют по лицу…
В руках у Наты ключи, увесистая связка. Перебирает в горсти, тяжелая металлическая мелочь, приятно. В другой руке ключ с брендированным брелоком, от машины, подаренной папой. Несет на ладони, не сжимая, будто боясь обжечься.
Навстречу идет прохожий. Кто это? Белое одутловатое лицо человека не из этого мира. Лицо как лепешка, пышный лаваш. Может, он болен? Может, он мертв? Ната пугается, настораживается. Напряжение растет с каждой секундой, когда он приближается… Шаг, еще шаг, вот он рядом, совсем рядом с ней… Уф, прошел! Ната пристально смотрит вслед. Он оборачивается не нее — она отворачивается в испуге.
Замирает, сверху сеткой падает тишина, только ухает сердце, удар за ударом — сердце колотит и упорством и деловитостью, старательностью тупой — убеждает нас, что этот удар не последний, и этот тоже, и будет еще и еще; так человек попадает в будущее, расталкивая тугое время, проникая вперед — и сердце идет первым, как носовой волнорез корабля, вода и кровь движутся — толчками, толчками.
Ната как будто остекленела, ее только что выплавили и оставили остывать. Она смотрит наверх, на дерево, на летящую птицу. Постепенно вернулся слух, о воздух чиркнула муха, за домом пискнул автомобиль. Далекий самолет в небе. Чувствуя смерть, тающий снег источает жалобно-влажный запах, его перебивает запах грязи, он же запах земли.
Вдруг Ната шепчет, вслух, глядя на севшую на ветку ворону: Если я сосчитаю до десяти и птица не улетит, то все будет… хорошо.
Начинает считать. Но ветка слишком тонка для тяжелой вороны. Говорит «раз» — качается раз, «два» — качается два, «три» — три — и после «три» как по команде «на старт!» ворона срывается, ветка прыгает хлыстиком…
Ната смеется. Вот же детская глупость. Никогда не сбывалась.
Нашла машину. Большой черный лоснящийся от самодовольства новенький Мерседес. Стоит целое состояние. Отец ей купил машину. Он сошел с ума? Зачем ей это чудовище? Пикнула брелоком, с усилием открыла массивную дверь… Изнутри пахнуло новенькой кожей, пластиком. Приятно. Но она сюда даже не сядет. Разве что разогнаться и расшибить этот катафалк о гладкий бетонный столб. Или остаться здесь ночевать?
Возвращалась домой — заблудилась в тропках-дорожках дворов одинаковых девятиэтажек. Остановилась, не понимая, куда идти. Дошла до угла дома, вернулась. Вокруг все резко стало чуждым, неузнаваемым, спутались линии и приметы, по которым ходила, которые сигналили знакомыми черточками, формами и цветами. Как будто выключили, разъединили сочетания дорожек – кустов – домов – оград – машин – детских площадок. Кто-то переставил дома, перетянул ленточки тротуаров, забыл на место вернуть.
В минуту растерянности увидела на дорожке ребенка, мальчика лет десяти. Он был в ярко-красной куртке — посреди серо-белого она горела точкой тревоги, сигналом, огнем. Мальчик шел, улыбался ей, полыхал. Красный маячок, зажигалка во тьме, костерок на пустыре… о чем ты мне хочешь сказать? Мальчик знак, мальчик язва, мальчик пульсирующая боль.
Маячок, маячок… У Наты потекли слезы. Зато когда мальчик исчез и все вновь погрузилось в черный и белый, она вспомнила, где она, и куда ей идти.
— А отдаю потому что люблю! А сильно люблю! Сильнее жизни! Веришь, нет?! Отдаю потому что люблю! Отдаю самое лучшее! Самое ценное! Люблю! Люблю! Понимаешь?! Понимаешь, ты, падлюка?! Потому и отдаю! Ради нас! Ради мира! Ради жизни на земле! Ради всех! Всех! Я! Я! Отдаю любимое! Самое! Понимаешь, ты, тварь?! Понимаешь, ты, сука?!
Разгоряченный, красный как волдырь отец орал, визжал и рычал.
В квартире шкафы — настежь. В прихожей коробки. Валяются пакеты, бумага, мусор. Старый телефон, рассыпанные книжки, сломанная вешалка раскорячилась у самого входа в кухню. А еще раздавленное яйцо под столом как ярко-желтый одуванчик. Илюша, наверное.
Отца растрясла истерика. Отдает самое лучшее. Отдает то, что любит. Ради людей, России и мира. Сорвал голос, сбил в кровь костяшки, доломал старое кресло — мягкая спинка, деревянные подлокотники, тонкие ножки, теперь — мертвый красный кузнечик. К вечеру отец затих. Стал извиняться. Перед кем? Перед стеной, которую колотил.
Настал тот день. Встали затемно, начали готовиться. К обеду Ната сидит в центре зала, в бледно-сером дымчатом ореоле света из затюленного окна. Вокруг нее ходит мать и подруги, несколько женщин, поправляют платье, доделывают прическу, любуются, ухаживают, кружат вокруг будто затягивают петли.
На драконьей невесте — роскошное белое платье, новое, воздушное, с необъятным фатиновым «самоваром». У нее высокая как у старинных принцесс прическа. На лице толстый слой пудры, лицо белое, слоистое, гипсовое, черные ресницы, глаза подведены, она кукла, она символ, она Офелия. Это не она, не наша Ната — думает Илюша, крутится возле, щиплет шустрыми пальцами шелковый подъюбник. Что они с ней делают?
Чтобы убить, ее нужно превратить во что-то другое? — думает Артем, появляясь в дверях, но не желая встречаться с сестрой глазами.
Ната напевает негромко высоким голосом. Тянется стальная мерцающая нить. Нет, это не она, не Наташа. Теперь ее играет актриса. Ната чувствует это, она боится ее, ту безумную девушку.
В глазах у Наты размыто, белесо. Грузная женщина идет вокруг нее, тянет белую нитку, что-то шепчет, будто колдует. Ната перестает петь, смотрит куда-то вниз, в пол. В этот момент она настолько красива, что все останавливаются, замирают, завороженно смотрят на нее. Группка женщин напоминает пятиконечную звезду, в центре которой белая фигурка.
Ната поднимает голову, смотрит и говорит в зеркало:
— Это мой долг. Во имя Родины. Во имя страны. И мира.
Ее голос глухой, проваленный, как потолок в старом доме. Гласные тянутся, согласные отдаются микроскопическим эхом, оно расщепляется, слова отслаиваются от реальности.
Отец не слышит. Он сидит в углу другой комнаты и тихо плачет.
Но через десять минут он буянит на кухне. Он кричит, что не отдаст дочь, не отдаст! Я не отдам ее никому! Мы сошли с ума! Так нельзя! Нельзя! Двадцать первый век на дворе! Слышишь? Слышишь?! Мать закрывает лицо. Отец пытается оторвать ее руки. Кричит. Замахивается, бьет… Слышен звон стекла.
Пока на кухне разгром, Ната в комнате. Помощницы ушли. Тут братья, смотрят на нее. Полная тишина. Ната переводит взгляд с себя в зеркале на них, но братья — размытые пятна, пушистые как ночные тени.
Входят мать и отец, Ната поднимает на них глаза, но их тоже видит с трудом. Они что-то говорят ей, размахивают руками, мать встает на колени, вытягивает спину, на лице отца воспаляется радость, он даже смеется, мать складывает руки ладошкой, тычет пальцами вверх, отец начинает прыгать, улыбается даже Артем, все радуются и голосят, до нее доносятся обрывки речи, но она не может собрать их в слова и фразы.
Ната присаживается к младшему брату, смотрит на него, и долго-долго ее зрение выходит из мути, как будто ей трудно вернуться, пробиться назад… Илья пристально смотрит на нее чуть сверху. Улыбается большими надутыми малиновыми губами. Это клоунский рот, Ната смотрит отдельно на губы, только на них, но не пугается, ни о чем не думает, ничего не чувствует. Все сжалось до губ, будто это единственный выход, через который можно бежать.
С Натой закончили. Оставили ее наконец одну. Ната раздевает в комнате любимую куклу Машуту. Медленно стягивая с нее колготки, снимая колпачки носочков, рубашечку в больших розовых цветах. Все снимает, аккуратно складывает в маленькие стопочки. Остается голое гладкое пластиковое тело, ни холодное, ни горячее, вот бы иметь такое. Машута смотрит на хозяйку и кивает глазами, Ната берет ватку, протирает ее лосьоном, аккуратно и тщательно, бережно, как живую. Кладет куклу в коробку. Затем стопки ее одёжки перекладывает в пакет, аккуратно складывает его. И тоже в коробку. Коротко прощается, хочет что-то сказать, но шепчет нечленораздельное. Накрывает крышкой, кладет на крышку ладонь, то ли придавить, то ли благословить, так сидит минуту, две. Смотрит на коробку, внутрь себя, отплывая, отчаливая в глубину.
Убирает коробку на шкаф, заталкивает подальше.
В комнате тихо. Под потолком горит желтая люстра — густой насыщенный свет. Из окна через тюль бьет сияющий белый, ломкий резкий хрустальный. Два света не смешиваются, сшиблись, замерли, как борцы в клинче.
В центре схватки — Ната. Как в колыбели, в безвременьи, замерла. Тихо.
Вдруг дверь распахивается — тишину подбрасывает под полоток, свет рушится, мельтешит, в комнату врывается отец, мать, братья, еще какие-то люди, взрослые, мужчины. Они снова что-то громко говорят ей, мать садится рядом, отец подходит, берет ее голову, обнимает, они все вместе пытаются ее поднять на ноги, но она не может, не стоит, валится на диван… Она ничего не слышит, не видит лиц, вместо них грязные смазы, тени, запахи пота, гулкие удары слов, толчки словно издалека, валятся, бьют по спине, плечам, голове… В следующий миг Ната вздрагивает и понимает, что в комнате нет никого. Снаружи дождь как из ведра, качает ветви деревьев, тяжелые, черные, они бьются о стекло, шоркают, скребут. Несмотря на ливень, свет из окна все такой же яркий, безжалостный.
Дождь, месиво мокрого снега, грязь, топот, черные сапоги быстро идут.
Сапоги как поршни быстро двигаются, взбивая снег.
Грубая черная с серыми отблесками одежда. Шевроны с птицей. Оружие источает тяжесть, холодные жидкие блики. Гремит амуниция.
Колеса грузовика на четверть в грязи, но ползут.
Черные сапоги идут. Все быстрее.
Бег. Лязг оружия. Ритм. Музыка. Ритм.
Ш-шорх! Р-рух! Ш-шорх! Р-рух! Ш-шорх! Р-рух! Ш-шорх…
Громовой стук в дверь. Отец открывает, от двери отлетает. Входят. Солдаты в масках. Они огромны. На форме не птички — Дракон. На руках краги, у главного пистолет-пулемет, у солдата чуть позади крупная со стальными крючками сетка, как для поимки животных, у третьего большой, как распластанный ворон, арбалет — они без шума и огня, идеальны для помещений.
Солдаты не то трещат как старое дерево, не то гавкают словно псы. Разобрать их речь трудно, искажена рациями и дыхательными аппаратами. Но все понимают, чего они хотят.
Солдаты ждут в прихожей. С черных сапог течет серая жижа, из голенищ поднимается пар.
К ним выходят мать, Артем, Илюша. Растерянные, виноватые. Мать теребит что-то в руках. Артем старается не смотреть на мордатые маски солдат, смотрит на сапоги, чувствует запах брезента, воды, масла, бензина. Илюша смотрит везде и на все, улыбается, глаза его плавают по лицу как по смазанной жиром тарелке.
Отец идет по квартире, он ищет Нату. На кухне и в туалете, в ванной, в зале, спальне, в комнате и в другой, за шкафом, под кроватью, на балконе… Нет нигде.
В прихожей молчание, напряжение. Коробки смяты, мусор в углу. Могучие черные скалы солдат, заткнувшие наглухо выход из дома, и домашние нежные в маечках дети, тщедушная мать. От одних веет прохладой улицы и власти, от других беззащитным уютом дома. Кажется, одно движение скал и букашек сметет.
Где отец?
Мать идет за ним, зовет, голосит тонким голосом.
Наты нет. Отца нет. Артем идет к матери, вместе ищут. Знают, еще немного, и солдаты перевернут дом, разломают стены, вывернут наружу полы. Сломают им ноги. Выбьют каблуками глаза. Прикладами перебьют суставы.
Мать жалобно кричит в глубине квартиры, Артем отзывается эхом.
Главный солдат делает движение, сбруя гремит, он оборачивается к тому, кто сзади — немой вопрос, пока немой.
Поворачивается обратно и вдруг видит перед собой, в прихожей, — как расцвел маленький нежный цветок, его ладони лепестки вьются, словно языки пламени, смуглые тонкие палочки рук топорщатся и поднимаются вверх, и стебли цветка, тонкие ножки — вьются и кружатся, завязываются и расплетаются, и движение идет и передается вверх, в бутон, что ввинчивается в замерший от удивления воздух… Это танцует Илюша — одинокий вальс перед солдатней. Им забавно, посмеиваются, перетаптываются, гремят… Илюша танцует самозабвенно, бесшумно, каждым движением наматывая незримую нить, сохраняя время, которое нужно его семье, как тонущему человеку серебряные пузырьки последнего кислорода.
Нату не могут найти, исчезла, испарилась, выдуло в форточку сквозняком. Солдаты напряжены, начинают ходить по квартире. Рыскать, осматривать, двигать, пинать стулья, сдергивать скатерти… Но нет, Наты нет. Как будто и не было никогда.
Обшарили все. Девушки нет. Собрались в прихожей. Мать бьет дрожь, Артем сидит у стены. Отец спрятался. Солдаты разводят руками, долго переговариваются по рации, топают, стучат, осматривают потолки и стены по пятому разу. Собираются уходить… Мать не верит, дрожит еще сильнее. Но двое идут к двери, за ними двигаются остальные. Неужели уйдут? Вот так и уйдут?! Глаза матери расширяются, выныривают из под слез. Солдаты у двери, открывают, последний поправляет за спиной арбалет, как вдруг чувствует — сзади, в квартире, что-то не то…
Оборачивается, поднимает тяжелый взгляд — Илюша стоит и задранным вверх червячком указательного пальца шевелит, манит, сюда, сюда…
Солдат разворачивается, возвращается, идет по квартире, за ним остальные, хрипят в рации, прикрывают дверь, идут в зал.
Илюша держит солдата за крагу, она размером с его голову, он ведет и подводит к большой портьере в зале в дальнем углу за фортепиано… Военный отдергивает ее. Ната там. Стоит с закрытыми глазами. Улыбается. В руках держит горящую свечу.
Илюша скачет от радости — нашел! Бросается обнимать сестру, хватает ее за талию, подпрыгивает, целует в щеку. Солдат отступает. Ната гладит Илюшу по голове, отдает ему свечку, резко проходит вперед, идет к выходу, солдаты за ней.
Мать, Артем, Илья в прихожей смотрят тупыми лицами. Ната не оглядывается, сквозь тесноту в дверях рвется наружу, солдаты за ней. Как школьники за училкой, радостно, торопливо.
Дверь закрывается. Щелкает язычок.
Вмиг становится тихо.
Так, что слышно падающую пыль.
Грязные следы на полу. Плоские раздавленные коробки. Тишина. Черно-белая немота. Свет из окна льется — ледяной, бесконечный.
Проходит время.
Вдруг — легкий шорох.
Шорох как шепот.
Как осторожные крылья.
Илюша — вальсирует, он один, кружится по пустому залу.
Касания.
Ритм.
Легкость прикосновений.
Все ломает брат — входит и бьет младшему подзатыльник. Такой силы, что Илюша валится с ног, летит. Артем наступает ему на горло. Но не давит. Сдерживается. Уходит.
Илюша лежит, молча, он даже не плачет, только сглатывает и смотрит вверх вымытыми светом глазами.
В квартире полная тишина.
Комнаты даже с людьми — пустые.
Вечер влил в квартиру через шлюзы окон красновато-оранжевый свет, теплый как хлеб, предвещающий весну и лето.
Все успокоилось. Только мать, оживленная, раскрасневшаяся, непривычно подвижная, носилась по комнатам, сверкала локтями, считала деньги, шуршала пакетами, складывала вещи, заклеивала скотчем, утрамбовывала чемоданы, завязывала сумки… Затем оделась. Прошлась по квартире еще раз, осмотрев комнаты, все ли взяла.
Вышла в прихожую, вздохнула легко, улыбнулась, повела взглядом по квартире, поверх головок детей с пристальными пуговками глаз. Положила ключи на тумбочку. Погасила свет — дети переключились на темные силуэты.
Тихо бесшумно закрыла дверь.
Ехала в лифте, обложенная чемоданами, сумками, подняла лицо вверх к лампе, закрыла глаза и замерла — под желто-грязным янтарным светом как под душем, который тек по ее лицу и телу, очищал, освобождал…
Вышла из подъезда, секунду подумала, сложила чемоданы и сумки за бетонную стенку, где мусорка и пахнет гнильцой. Постояла еще. Посмотрела вокруг. Отвернулась на мгновение, ослепленная залитой вечерним ультрамарином улицей. Только красные стоп-сигналы машин плавились и текли ручейками лавы под мелким дождем. Синий и красный, яркий и теплый. Обжигающий.
…посмотрела на дорогу и увидела, как ее черная узкая фигурка, сгорбившись под дождем, семенит, спешит, шпарит наискосок через дорогу — подальше от себя, от прошлого, от всей духоты…
Голуби вспорхнули, чего-то испугавшись, но никого не было, просто скрипнула дверь.
Мальчики танцевали вальс, вцепившись друг в друга нестриженными черными ноготками до белизны, до ссадин. Танцевали легко, закрыв глаза, стараясь не думать, сосредоточившись на движениях, на ногах. Двигались, двигались, двигались, порхали, кружили. Свет не включали.
2024 г.
Арсений Гончуков