Мобик — Арсений Гончуков

Арсений Гончуков 

режиссер, сценарист, писатель

Меню Закрыть

Мобик



Арсений Гончуков

МОБИК

Рассказ

 

Опубликован в журнале «Дружба народов», №9, 2025 г.

Скачать в формате docx

 

Домовой чат так, чтобы регулярно, не читал, только краем глаза посматривал, обсуждают там всякую бытовуху, уберите машину, загородила мусорку, кто оставил тележку в лифте, убрали в подвал (теперь человеку в подвал надо за ней спускаться!), не надо флудить, давайте только по делу, едут эвакуаторы, срочно убирайте машины, и прочая текущая жизнь, как будто людям совсем-совсем делать нечего. Жалуются на крики во время слишком бурного «секаса» (так и пишут!), на дрели после десяти, на нерасторопную управляющую компанию, ищут для деток репетиторов и танцевальные классы, то и дело появляется реклама курсов английского языка, гимнастики или вязания, и все это такое милое, мирное, безобидное. Вдруг увидел приподнятое, хоть и обыденное, кто-то писал с восторгом, но привычно, как будто так и надо, мол, скоро зима, холода, у раненых не должна остывать кровь (так и было в чате!), очень важно при ранении сохранить тепло, а потому нужны одеяла, любые, ватные, толстые, тонкие, даже покрывала, пледы, — приносите все по такому-то адресу, звоните по телефону, одеяла нужны в зону спецоперации! для раненых бойцов! потому что кровь не должна остывать! раненых надо укрыть и согреть! — в домовом чате все это, среди детских карандашей и фломастеров (кто выронил? нашла у лифта!), кружков по рисованию, ворчания по поводу недостаточно горячих труб, ругани, что машину кто-то царапнул, — вдруг здесь, посреди уютной домовой болтовни — встает раненный истекающий остывающей кровью боец, и просит одеяло, покрывало, плед, — принесите ему, укройте его, согрейте, люди добрые.

Обалдел конечно. Как близко, уже здесь, рвутся невидимые снаряды, пролетают над магазином пули, выйдешь на балкон, и тебя зацепит… кто сказал, что не зацепит? У того солдата раненного огромные серые глаза, таращит от боли и страха, стоит на улице как застыл, одеяло соскальзывает с его плеча, падает на окоченевшую землю, и солдата обдает холод, ледяной ветер, и он умирает, он погибает, но не сдается, не падает, остается стоять. И стрелять. У него в руках автомат. Пулемет. Снайперская винтовка. До балкона достанет.

Проснулся в ужасе. Приснится же кошмар! Вскочил, выпил воды. Круто. Вообще любил, когда снятся ужастики… Будоражит! Но солдат был неприятный, в сгустках крови, и эта кровь как гроздья тонкокожей калины, гроздья молчания и неминуемой смерти, висят, густея, подрагивая на ветру… Брр! Ничего. Это все не наяву, не здесь. Там — да, там бои, разрывы, там отрывает руки и ноги. Видел по телеку в госпиталях пацанов, свежих и юных, с культями конусообразными ног, с крючками вместо вчерашних рук, с глазами, полными растерянности и тоски — как же, блин, так? Неужели это происходит здесь и сейчас? Неужели не сон? В детстве столько было войны! ВОВ, мудрый Сталин, партизаны в лесах, фашисты жгут дома, висят советские бойцы, покачиваясь от ветра, но вот вероломный Вермахт, но вот благородный Жуков, и фашистская гадина получает по морде и гонят ее обратно на запад деды, отцы… Дед у него воевал, фронтовик, комбат, работал гаубицами по Кенигу так, что стояла в воздухе красная пыль, а с войны пришел, разобрал и выкинул в речку трофейный Вальтер. Дедушка, жалко же! Ну его к черту. Много в детстве было войны. Но как кошмара запредельного, нечеловеческого, который был, но повториться не может. Никогда. А тут вдруг на тебе, по радио говорят — ядерная угроза.

Мало ли что говорят. Страхи, конечно. Паника. Глупость. Ядерная война! Раскупили весь йод. Идиоты! Он хотел знать, понимать, изучал, что творится. Каждый день зависал в телеграм каналах, мониторил бои, смотрел видео, где кидают с дронов на солдат в окопах гранаты, видео, на которых мучают окровавленных пленных, видео, как подрывают танки, те пыхают облачком дыма и замирают, только солдатики разбегаются в стороны… Видео, как умирают, хрипя в крови, распластанные на дороге солдаты, хрипят животно, бессознательно, когда не сам, а тело цепляется за жизнь, и солдатик сучит ногами, тело хочет спастись, убежать, ему холодно, больно, легкие дышат, гоняют воздух, но кровь заливает глотку, булькает, хрипит, что-то рвется в груди — и вот отключается тело, в последних конвульсиях не отпускает, сопротивляется, держит… но сильная смерть клещами рвет жизнь, выдирает — и солдат затихает. А на видео радостная бородатая рожа военного, который снимает. Тот умирает, а этому ржака, вот и все человечество, вот и весь гуманизм, Толстой, Христос, ладно, они тут при чем. Не помогли одеяла в домовом чате, сборы на бронежилеты, на тушенку мобилизованным. Новое объявление. На первом этаже открывается клуб детского творчества. К рождеству готовится маскарад. Картинка — маски лисичек, снеговиков, гномиков.

Смотрел все, слушал Соловьева, листал украинские паблики, где его называли «орком», обидно немного, он не орк, он нормальный парень, живет обычную жизнь, но что поделать. Это надолго, информационная, говорят, война, обзывательства, оскорбления, когда люди доходят до края, остервенения, с другой стороны, что такого? Всю историю убивали друг друга. Только не думал, что дойдет до него, до спального райончика под Мытищами. Пригород пригорода. Закуток Подмосковья. Вот и тут. История пришла и зовет его, выковыривает из теплого уголка. А чего не понес одеяло? Есть же лишнее! Чего не понес? Ну! Мог бы и отнести!

Может еще отнесешь? Солдат истекает кровью. Ему нужна твоя помощь. Может, еще отнесешь?..

 

***

Объявили мобилизацию, пацаны испугались. Генка из седьмого подъезда, Илья, Серега «Карась», Андрей, Данила, все с района, встречаются в местной пивной. Шуганулись, и давай кто куда. Кто в Грузию, кто штурмовать Верхний Ларс, или на дачу к бабушке, узбек Шерзод, работавший в парикмахерской, уже после того как закончит стрижку состригавший каждый лишний волосок, вернулся от греха подальше на родину в Узбекистан, там плов остывает, баба ждет, деток мал-мала. Генка над всеми поржал и пошел воевать, взяли кредит на обмундирование, Илья к службе не годен, Данила, как оказалось, тоже — по дурке, Серега как Гена тупо пошел по повестке в военкомат, ему все равно. Похеру Серому. Пойду воевать, говорит, защищать буду Родину, вся Европа на нас ополчилась. Америка ведет против нас войну, хочет нашего унижения и полного уничтожения. Макдональдс ушел, Икея ушла, Старбакс. За что Америка ненавидит Россию? Хаймарсы поставляют. Пэтриоты. Из них убивают наших мальчишек. Серегу убили. Хоть ему было пофигу — все равно убили, неизвестно, успел кого-то стрельнуть или только добрался до Украины и там вбили Серегу в могилу; из самых Мытищ приехал, чтобы в нем наделали дырок как в решете. Генка за него отомстит, вообще много у нас пацанов, много в России народу, и мужиков, как и танков, ракет, пуль, снарядов. Будем в Киеве, вот увидите, будем в Киеве зимовать. Нате, выкусите. Русские хорошо воюют. Мы в древности брали Константинополь. Это Стамбул, если не знаете. Смотрите там, берегите Босфор! Макдональдсом напугали!

Прошло два месяца, пацанов проредило. Ходил на работу, пыльное лето, мокрая осень, промозглый ноябрь, первый снег. Там, на фронте, сдали Херсон, еще что-то сдали, что-то отбили. Ему повестка не приходила. Самому пойти? Добровольцем, их много, как говорят. Видел во Вконтакте одного, собирает справки, ходит, проверяют его психиатры, как будто сумасшедший не может воевать, странно. Но пацан упорный, лезет в спецоперацию как в узкий рукав фуфайки, туго, душно, но лезет, новые и новые справки сдает. Пойти что ли? Серега мог бы вернуться без ног, без рук, но нет, предпочел умереть целиком. Нормальный выбор. Зато герой, зато Родину защищал, нечисть косил, Америке мстил, чтобы не лезла на наши поля и болота, а что? А что? Мог бы вернуться Серый без глаза, без пальцев, без ступни, но с памятью — как ударило, взорвалось, оторвало, как орал весь в крови и бежал (как в кино!), или как… просто очнулся в госпитале, а вместо окончаний тела забинтованные кульки, в них завернутые в розовую кожу новые ноги и руки. Нового вида, конфигурации. Зашитые, еще ноющие, с запекшейся кровью во швах. Новая жизнь. В тесном перекроенном иначе мешке, скелете тела. Мужское дело, нормально, не надо бояться, не надо быть трусом, дрожать, впечатляться, мужское дело, нормально. Во все времена. Воевали всегда. Все против нас. Россия устроена так, все хотят ее уничтожить. Большая, богатая, открытая со всех сторон. Вспомните «Дранг нах Остен», движение на восток, даже термин у немцев существует такой. Американцы туда же. Нет уж, идет нах ваш дранг. Не видать вам Остен. Разнесем в клочья, перемелем в труху.

Куда они движутся — все понимают.

Все понимают всё.

Генка что? Где Генка? Как он там? Жив? Катал на такси, иногда работал с металлом, варил печки буржуйки в фирмочке неподалеку. Но чаще всего таксовал, была у него узенькая Шкода, кажется. Нормальный парень Генка, прямая спина, острый затылок, коротко стрижен, улыбчив. Пили пиво у дома, дал однажды взаймы, не хватало на сигареты.

Жив, узнал. На кассе в Магните мама его сидит. Генка работает. Воевать — называют — работать. Превращать города в руины — работать. Стрелять, убивать — работать. Впрочем, все верно. Работать. Война тоже труд.

Генка где-то на фронте. Безобидный таксист со двора. Прячется за полуразрушенными домами. Выглядывая и жаля пулей гарного хлопца. В голову, в грудь, прошивала легкое, сердце. Или в живот, в селезенку, в печень, пуля штопала кишки, наматывая на себя кровавую жижу. Генка работал. Был в такси, теперь на фронте. Стрелял хорошо. Пуля свинцовой каплей шлепала в череп, пролетала сквозь косточку, если не в мягкий глаз. Человек падал, превращался в предмет. Начинал срастаться с землей. Кожа темнела, становилась пепельно-серой, кровь уходила, пугливая теплая кровь как змейка убегает из человека, которого касаются пули… в землю. Генка целился хитрым глазом и жалил. А потом пропал. Ни звонков, ни писем. Может взяли в плен и сидел дураком и выл с замотанной скотчем башкой. Руки назад, жопой на холод. А над ним с южным говорком «гыкали» и матерились. И пинали. Унижали. Рабочего человека. Он бы взял гранату, да подорвался, да подорвал бы всех. Но гранаты отняли.

Генка, Серега. Скорблю.

Когда рос, был подростком, говорили про афганцев. Тоже была война! Забыли? Эх, когда русские не воевали?! Эх! Помнил рассказы про Афганистан. Про «самовары», которые делали душманы из молоденьких русских солдат, отрезая им руки, ноги, гениталии, уши, выкалывая глаза, отрезая язык, зашивая, заживляя все это, да так и оставляли. Отправляли домой. Посылки. В народе прозвали — самовары. Ха! Или рассказы про гранату. Что герои ложились на гранату, гулко взрывая животы, зато спасали ребят, кто был рядом в окопе. Много было историй. Герои. Как там Генка? Что он? Да кто он? Кто он ему?! Наплевать? Генка — русский солдат. Он работает. Американцы изготовили снаряд, чтобы его убить. А он — работает. Своей смертью работает. Смертью за жизнь. Против них.

Смертью своей русский солдат противостоит всему миру. За право жить нашим детям.

А уезжать как ни крути — трусость. Родину покидать — трусость.

Кто воевать будет?

Так думал.

И так любил жизнь, так не хотел умирать на войне.

 

В кошмаре приснилось, как везут на войну — скрюченного, в пятнистом зеленом камуфло, в старом бортовом грузовике, какие в деревнях бывают, везут, а он сидит со спиной колесом и чует, сейчас по ним дадут, сейчас артой или FPV накроют… И будет орать и реветь от боли как тот спецназовец в видео. Сначала пел песню лихую, а ударили, заорал, заверещал. Такая быстрая перемена. Но как больно, видимо, было! Потому что человек, не железка.

Так любил жизнь, что никак не хотел помирать. Даже допустить такой возможности. Чтоб оторвали руки, ноги, как майскому жуку в детстве лапки рвут жестокие дети.

Так любил жить, гулять, так свежий воздух любил, осень золотистую, лето теплое маечное, когда с голыми плечами можно на улицу, чтобы купить мороженое, а оно талое; зиму свежую со снежками любил, весну невестную бурную звенящую под сердечком, с нежными липкими листочками, лохматыми слетками, ручейками со звонкими голосами, так любил жить, что не представлял себя на черной железной горелой кровавой войне.

А как другие представляют? Как гибнут другие?

А?

Так что нет. Он не трус. Думал: позовут — пойду.

Пойду. И умру.

За клейкие листочки, за золотую осень, за маечное лето. Умру.

Пойду и умру.

Ведь кому-то надо.

 

Сам он работал в Озоне, сидел в пункте выдачи заказов у себя на районе. Приходил утром, уходил вечером. Не опаздывал, не задерживался. С товарами аккуратен. С клиентами вежлив. Правда, люди разговаривали все меньше. Еще недавно заходили и говорили: Здравствуйте! Хочу получить посылочку! Отвечал: Добрый день! Так, так… Пожалуйста, будьте добры последние цифры вашего телефона. 0379! Так, так, так! Ага! Вот! Отлично! Вот эта коробочка! Держите! Ой, спасибо! А пакетик у вас есть? Конечно, сколько угодно! А ножик? Хотите вскрыть прямо здесь? Если захотите оформить возврат, я пока не буду закрывать заказ… И так далее. И так днями, неделями, месяцами. Все чинно. Привычно. И правильно. Вежливо. Так, что душа радовалась. А сейчас не то. Все стало по штрих-коду. Человек идет уже с ним, открытым на телефоне, тычет в лицо. Он сканирует. Несет сверток с товаром. А теперь перестали здороваться. После февраля.

Он работал среди коробок. Их стояло тут много. Разной формы. Прямоугольные стандартные. В форме куба. Странные вытянутые. Продолговатые высокие. Очень высокие. Даже шестигранные. Или очень узкие. Длинные плоские. Низенькие коренастые. Перемотанные скотчем и упаковочной пленкой, сверху вниз, поперек, с боку на бок, по углам, и два раза — не жалко планету, которую пленка загаживает, если надо сохранить в целости коробку от мультиварки. В перерывах между клиентами ему нравилось разглядывать коробки, ящики, свертки, пакеты, и гадать, что там. Иногда угадывать. А иногда — ни в какую. Непонятно, что там! Не угадаешь. Длинное что? Гардина? Или может быть карта России на палке? Или шест для стриптиза. Или копье для охоты. А это квадратное? Мяч? Глобус? Светильник? Кастрюля? Голова великана? А это что длинное плоское? Полка? Мачете? Крыло беспилотного летательного аппарата? А когда все это началось, он вдруг нафантазировал, что в коробках сплошное оружие и люди приносят все это из дома, чтобы отправить на фронт. А что? И до такого дойдет. Сидел, ощущал себя завскладом на оружейной базе. Сразу значительности прибавлялось.

Смотрел в окно, затянутое серым небом, светящимся как больничная лампа. А где-то там настоящая жизнь, истинная молодость, где-то там ставки на жизнь и смерть. Ставка на руки, ставка на ноги. И ребята воюют, стреляют, жалят, запускают гранаты из гранатомета, мины из миномета. Пи-у-у-у… и летит граната во вражеский окоп. Пи-у-у-у… и летит оттуда снаряд! Движение. Перебежки. Обстрелы. Прилеты. Горячая каша из котелка. Картошка, тушенка. Огромные зеленые пушки. Тяжелые громадные танки. Злой ненавидящий враг. Спокойный уверенный друг. Примесь страха к любой похлебке, к любому мгновению. Битва. Существование впритык, на острие. Жуть. Жизнь. Смерть. Работа. Последний выбор. Все по-честному. Бытие и небытие. Мясо и железо. Не то что здесь. Пахнет коробками. Пылью. Сканируем штрихкод. Выдаем пакетик. Нож нужен? Будете проверять? Даже не здороваются.

Где-то тут среди коробок могут быть дроны. Подлая стала война. Тысячи на ней этих штук. Маленькие пластиковые, по сути — игрушки, детские самолетики, моторчики, лопасти, хлипкие, мелкие. И вот оператор с экранчиком и джойстиком в руках управляет этой штуковиной, она жужжит летит находит бойца, лежащего в окопе, он там выцеливает врага, прячется за кустом, а тут дрон — прямо над ним! Боец обнаружен! И с дрона далекий оператор кидает гранату, и оператор смеется, а пацан в окопе не успевает заметить — беззвучный хлопок и нет его. Черный фон. А дрон бойко летит перезаряжаться. Это же игра, да? Это же шутка, прикол? Из детского мира. «Ну, погоди!», где валятся с дронов смертоносные яйца на волка. Скучно, скучно сидеть в пункте Озона разглядывать коробки. И не такое в голову полезет.

Иногда он думал о мертвых солдатах, которых находил на видео, убитых не прямо сейчас и истекающих кровью, а несколько дней назад. Посиневших, посеревших, как будто мраморных. Тяжелых, налитых камнем окоченевших мышц, неразгибаемых. Их было жаль. Как кукл их можно было поднимать, перекладывать, вертеть, убирать в черные мешки, складывать штабелями как дрова. Они были будто не мертвые, а прибитые, осоловевшие, как глушеная рыба. Не в этом мире уже, но еще не в том. Чтобы очутиться в том, нужно слиться с землей, обрести могилу, крест и покой, слезы родных и близких. А эти, в темно-зеленых камуфляжных разводах, с серыми стеклянными лицами, сидели откинувшись в окопах, валялись навзничь с раскинутыми руками, подвернутыми ногами, задранными головами с приоткрытыми щелями мертвых фиолетовых ртов, а то и лежали на животах, руки в стороны, как будто пытались землю обнять, схватить, чтоб задержаться на ней, уткнувшись по-сыновьему в нее лицами, лбами, будто хотели в ней высмотреть что-то, в теплой ее глубине. Он думал про мертвых, которые еще недавно были любимы, эти тела — ласкали женщины, и они сами ласкали женщин, и мягких и юрких детей. Теперь они холодные предметы в перекрученном тряпье военной формы, застывшее мертвое вещество, они — трупы, иные существа, отдающие чуждым холодом потустороннего мира. Мертвецы внушают почтение, страх, они похожи на нас, но от нас отдаляются, они ровно как мы, но сделали шаг из комнаты жизни, и мерцают на пороге, переливаясь трупными пятнами, шевелясь нашими воспоминаниями. Впрочем, к чужим мертвецам там, на видео, относились без пиетета, когда выходили на отбитые позиции, ругали матом, попинывали ногами, переворачивали, толкали сидящего, падал — и расколотый высохший череп открывался как шкатулка, и «крышка» болталась; мертвый падал на мерзлую землю под смешки солдат, но не мог ни возразить, ни ответить, и потому вызывал сочувствие — даже у тех, кто его матюкал.

Тем, кто ходил на видео живой и здоровый, ловкий и уверенный в своей силе и правоте, он тоже удивлялся. Вот ходят бойцы по войне, как по спине огромного кита, готового в любую секунду вскинуться, вырваться из воды очередным взрывом — прилетом мины, ходят и такие они ладненькие, свойские, эти солдаты — автоматы у них, каски, разгрузки, повязки на руках и ногах, и такие они озабоченные, хваткие, деловитые, и в войне родные, обжитые — в ее земляной камуфляжной утробе, притертые в местном времени и пространстве, такие домашние, здешние, как будто они забыли совсем, что может быть не им пожинать плоды победы, не им собирать с поля поверженного врага, а на грудь награды, не им, таким привычным и укорененным здесь, наслаждаться новым завоеванным миром и домом, трофеями, славой, а завтра или через секунду — хлоп и их, вот тебя и тебя, может не стать, опрокинет смерть вникуда, в пустоту, в темную яму без мыслей и ощущений — и нет ничего, ни тебя, ни войны, ни земли, ни наград, и даже ногой и рукой не шевельнуть. Это игра с нехорошим концом. Приятная для солдат, что скрывать, родная война, ходить по полям с мужиками однополчанами, выслеживать, выцеливать, «выковыривать», изводить врага, придумывая новые ловкие способы охоты и смерти, и так бы воевать бесконечно и жить, только если б не умирать совсем.

Это игра с нехорошим концом. Как будто бог недобрый и несмешной. Он властвует там, на полях сражений. Убивая одних, спасая других. И нет у него логики и расчета. Как будто его самого нет.

Иногда ему казалось, что мертвые лежат не на видео и не в его воображении, а прямо здесь, в пункте выдачи товаров Озона, в небольшом помещении с серыми стенами, где с одной стороны длинный коридор, с другой окна, а посередине стойка, за которой он. И вот один солдатик сидит у стойки с внешней стороны, оперевшись на нее костяной застывшей спиной, склонив голову на грудь, думает мертвую думу свою. Другой лежит на животе у стены, прямо под коробками, лежит, как будто отдыхает, только руку не под лоб подложил, как на пляже бывает, а рука рядом лежит, и лицом он уткнулся в пол. Другой солдатик в почерневшем от сырости камуфло лежал прямо здесь, у его ног, под его стулом, будто пытаясь спрятаться от смерти, как от дождя. И он сидел на стуле и чувствовал внизу лежащего солдата, и знал, что он там лежит и от него по ногам веяло холодом. И он не мог пошевелиться, боялся двинуться, вдруг увидит его…

Звоночек на двери звякнул ложечкой и вбежала девочка. Маленькая, симпатичная, с румяными щечками на радостном пухлом лице. В красной беретке, коричневом пальтишке, в юбке! Девочка ягодка, заглядение. Вбежала и смотрит на него.

Вошла мама, сиреневый берет, синий пуховик, сапожки. В глазах те же демонята, что у девочки, искры радости бегают по лицу как водомерки по воде — видимо, играли на улице, да так и забежали сюда, в серость и тишину, разворошили ее — он встал, поздоровался, заулыбался. Женщина протянула красивую с длинными пальцами руку, схватила дочку за капюшон.

— Ну хватит, хватит, все, успокаиваемся… — голос высокий-высокий, — Молодой человек, у нас тут посылочка, коробочка маленькая, и две книжки…

— Конечно, конечно! Можно штрих-код?

Она посмотрела на него вдруг серьёзно, красивые большие глаза, серые, ясные. Дочурка была уже у коробок, высматривала что-то, тоже пытаясь угадать, что скрывается за камуфляжем серо-песочных упаковок.

Он быстро принес нужную легкую-легкую коробочку, и две книжки, любовный роман и детские кулинарные рецепты.

— А пакетик есть у вас? А то мы не взяли…

— Только маленький! Сейчас, вот здесь… — на пакетах Озон постыдно экономил, ничего не присылали, несмотря на то, что прибыли еще с ковидной эпохи росли с каждым днем, набивая карманы хозяев миллиардами, но для девчонок он что-то найдет, из своих запасов…

Ушли. Сразу все омертвело. Серые стены. Серое окно, холодная прорубь больничного света. Заходили в основном скучные мужички да унылые тетки, забирать свои половики, кастрюли, шкафчики в разборе, туалетную бумагу по акции в больших упаковках. Часто — равнодушные подростки, сплошь в наушниках, не видящие его, без «здрасьте». Он для них для всех пустое место, никто, хуже аппарата по выдаче сэндвичей и напитков. Потому и в ответ он не должен ни здороваться, ни уважать. Хотя хотелось, иначе от скуки сдохнешь. А когда вошла девушка с дочкой, посмотрела на него, именно на него — и как будто нарисовала его из серой пустоты, проявила его бытие. Улыбнулась. Да, ему улыбнулась! И когда ушли, он долго стоял за стойкой, не садясь, и внутри было приятно, тепло. На губах осталась улыбка, как след от влажного поцелуя — ощущение после прихода двух женщин, с уличного холода, со смеха, с игры.

Сел. Вдруг вспомнил Марину. Женщину, которую когда-то любил самой сильной, на какую способен, любовью, вспоминал ее все чаще в последнее время — почему, к чему? Может, потому что мать потерял? Но как это связано? Вспоминал Марину, ее голос, узкие плечи, тонкие прямые ноги, острый подбородок, вьющиеся путанные черные волосы, восточные, непослушные. Что она ему сейчас? Кто? После такого разрыва. После ее ухода. Да, он был груб и невыносим, да, он ее оскорбил, да, сам ее выгнал — но она от него ушла! От него. Ушла. Невозможно. Он долго не мог поверить. Но со временем все же смирился. И тут умерла мама — и все полезло наружу, неприкаянность, одиночество, ненужность, обида на мир, боль, слезы… Пошатнулась хлипкая постройка, выбило колесо из паза. Как это устроено? Черт его знает. Никого не жалко, никого не любит. Но вот зашла эта баба и вспомнил Маринку и защемило под жалким бейджиком с именем и синими буквами Озона. И почувствовал себя — остро, режуще, заново — брошенным, забытым, никчемным. Хуже того, не заслужившим того, чтобы любили. Кто-нибудь, как-нибудь, самой паршивой любовью. Как брошенный на дороге больной котенок, грязный, промокший, тянущий свое нитевидное «ми-и-у», не слышное никому.

Эй, солдатик! Одинокий, такой же. Который под стулом… Как ты? Лежишь, боишься, не умер? Вылезай. Здесь серо, прохладно. Посидим, помолчим, у меня есть холодный чай.

 

***

Конец октября, холод с каждым днем все резче. Дни короче, на душе тоскливее, шел домой, думал, а что война, так ли плоха война, что на ней не так? Там друзья, сослуживцы, веселые мужики, там резон, четкие цели и все понятно, с кем дружить, кого убивать, что на войне плохого? На войне — наши. Это здесь никого нет, никто не за тебя, все сами по себе. На войне — свои. Там никто не один. Гуляет, конечно, смерть по тропам да окопам, но разве страшно погибнуть, когда вокруг свои? Когда рядом братья. Да и там потеплее, не то что в Москве, там рядом море… Горячая каша, походный чай. Теплушка, палатка. Не то что здесь, холод, сквозняк, ледяная дыра. Тушеночка, черный душистый хлеб, разговорчики вполушепот, пацаны, водочки пятьдесят, знакомые шутки. И ничего, что завтра смерть, это ничего, наплевать. Он шел по району, и думал, и сам себе удивлялся. Откуда берутся такие мысли?

Идти от Озона до дома было недалеко. Но он иногда делал крюк, шел не тротуаром под новостройками, а обходил через частный сектор. Прогуляться, проветриться, воздухом подышать. Микрорайон «Строитель» на одноименной станции подмосковной электрички, сразу за Мытищами, был как закуток, кармашек, тупиковый райончик, построенный там, где сперва были дачные домики, затем бараки, где жила обслуга дома отдыха Подлипки, где еще, пишут, Васька Сталин гулял, кутил, а затем бараки снесли и возвели шеренгу громадных желтых семнадцатиэтажек. С одной стороны микрорайон замыкало Ярославское шоссе, с другой железная дорога на Сергиев Посад, прямого сообщения с Мытищами не было, но в Москву по Ярославке гонять было удобно. Большинство жителей работали в Москве, ездили туда каждое утро, ежевечерне стояли в пробках, но кто-то работал и здесь, жил на райончике безвылазно, обслуживая нужды местных магазинчиков, ресторанчиков, школы и детского сада.

Гулять было негде, он доходил до ж/д станции, затем поворачивал домой. Навстречу каждые минут семь-десять порциями высыпали люди, по мере того, как их доставляли электрички с Москвы, люди шли домой, те же самые люди, что завтра придут к нему забрать свои коробки. Коробки тоже едут и приедут утром, и он вернется на работу, чтобы раздать одно другим.

Как ни ходил он кругами, все равно быстро оказался у дома, привычно зашел в подъезд, в чистенький мир дверей, доводчиков, пластиковых окон, бежевой плитки, запаха штукатурки. Почтовые ящики переполнены квитанциями и рекламой, а может быть и повестками? Их рассовывают в ящики? Интересно… Берешь квитанцию за ЖКУ, а тут тебе повесточка вот — и тебе не так важно оставаться живым, куда важнее не стать предателем, и ты берешь из комода берданку, вещмешок с половинкой черного на плечо, и пошел, пошел воевать, бить врага, уничтожать фашиста. Нормально. Двери лифта открылись как разболтанные челюсти, он вошел в залитую желтым светом металлическую кабинку, посмотрел на себя в зеркало — серьезный, суровый — и лифт неуверенно громыхнув двинулся вверх. Он не сразу заметил то, что было прямо под его носом. А когда заметил, не сразу понял, что это. От зеркала он опустил взгляд вниз — и прямо на него смотрела зажатая между никелированным поручнем и стенкой лифта, воткнутая как букет, пальцами вверх, самая настоящая человеческая кисть. Сначала он подумал, что это пластиковая рука манекена или резиновый муляж, на шаг отступив, он присел на корточки, чтобы увидеть место отреза кисти, и тут в нос ударил душный запах протухшего мяса, и он мельком увидел красно-черное запекшееся месиво и две белые торчащие сколотые кости — он тут же вскочил, отпрыгнул в угол лифта, но от липкого запаха было уже не скрыться. Вжавшись спиною в угол, он зажал рот воротником куртки. Его дернуло током, в глазах заметался ужас, у него заболели, ослабли кисти, обмякли ноги, на них стало страшно стоять… Он смотрел на руку как на бешеную собаку, готовую наброситься на него, искусать. Рука торчала, пальцы еле заметно подрагивали, когда лифт проходил этажи. Лифт ехал и никак не мог приехать. Рука — это было ему очевидно —собиралась напасть, прыгнуть и только выбирала лучшую позицию, она медленно двигалась по поручню, и в какой-то момент чуть не сорвалась, не упала вниз… Ему хотелось закричать, но вдруг он подумал, что можно снять шапку и ей схватить руку и отбросить в угол лифта, где стоит он, а самому прыгнуть к дверям, где кнопки, и остановить лифт, и выскочить, и позвонить в полицию. Лифт ехал неспешно. Но он не мог двинуться. В какой-то момент показалось что рука изготовилась прыгнуть. И она прыгнула, а он закричал, жалобно, по-женски, да еще подпрыгнул на месте, как собачонка, рука до него не достала, а свалилась вниз и тут он увидел, что ни крови, ни гнили нет, это просто рука от куклы, пластмассовая, большая, совсем не похожая на человеческую, он напугался глупо и зря, он дурак с больным воображением, а еще конечно нервы никуда не годятся… Рука валялась беспомощным пластиком. Наконец, двери открылись и комната страха выпустила его на волю, хотя запах тухлого мяса долго был с ним, будто поселился внутри носа. Даже после душа, куда он залез и где мылся и грелся битый час, пока кожа не стала красной.

Вышел из душа и засмеялся, насколько это было глупо, произошедшее в лифте, он напугался как трехлетний ребенок! Как тупо. Тухлая рука. Рассказ в рассказе «Тухлая рука». Да что там, повесть накатать можно!

Он взял огромный бокал с логотипом ушедшего из России «Старбакса», сел в кресло-качалку, купленную в ушедшей из России «Икее», и до поздна завис в пабликах в телеграме, военных, фронтовых — российских и украинских. Читал все подряд, смотрел видео, листал, переходил по ссылкам, думскролил, как сейчас говорят. И вроде бы ничего интересного, и не очень приятно читать, когда русских называют «орками», а украинцев нацистами, и никак иначе, и особенно отвратительно видеть, как люди радуются смерти друг друга, и чем нелепее и кошмарнее смерть, тем ликования больше, остервенелого, искреннего, и тем больше его затягивало читать еще и еще… Заходил во Вконтакте, листал ленту Фейсбука.[1] Например, один из популярных блогеров с Украины повесил фоточку толстой разжиревшей собаки с подписью «Я больше не могу!» И тысячи смеющихся смайликов появилось под ней. Смысл «мема» становился ясен, если отмотать ленту на месяц назад, когда в сети появились фотографии как павших солдат поедают бездомные собаки. Сначала это были грязные, смешанные с окопной глиной серо-черные трупы в камуфляже, вокруг которых хищными лохматыми рыбами кружились бродячие псы, а спустя время появились фотографии обглоданных грудных клеток в ошметках жил, почерневшего мяса и военной формы, а обглоданные до белизны позвоночники с лучами загибающихся вверх ребер напоминали мертвых ракообразных из фантастических фильмов… Как можно это фотографировать? Как можно вывешивать?! Как можно смеяться над этим? Несколько раз он вскакивал от возмущения, злости и откровенного ужаса, который срабатывал как пружина, делая больно, взрывая ненависть в душе… Ведь так нельзя! Нельзя! Это же воины! Воины! — строго и грубо звучало в его голове, но тут же откуда-то изнутри доносился, звенел мерзкий злорадный смех, как будто хрипела собака-каннибал, издеваясь над ним, над его благородным негодованием, — это война, смеялась собака, на ней нет правил, нет уважения к человеческому, в том ее суть — смерть, отвращение к жизни, унижение достоинства, желание тысяч одних втоптать в грязь, кровь, мясо и небытие тысячи других, на этом все строится, на отвержении всего людского, мерзость на мерзости и на крови, ничего святого! Бездонная бочка ненависти ко всему живому, ко всему, что может пахнуть человеком. Война — звериное дело. Так было всегда. И о чем ты там возмущался, что тебе было «так нельзя»? Аха-ха-ха-ха! И смеялась собака, и смеялась рука, которую трупоедка дворняжка, убегая, держала влажными зубами в сытой пасти.

Под утро он стоял у зеркала в ванной, но смотрел не на себя, а на трясущиеся руки, на посиневшие пальцы. Нет, так нельзя, нельзя. Надо завязывать с чтением военных хроник, поудалять все соцсети… Я тут сдохну быстрее чем на войне.

Стоял у окна, смотрел, как нехотя разлепляет веки тяжелый ноябрьский рассвет. Пора на работу. Холодно у окна, прохладно в квартире. С отоплением что-то мутят? А может у него батареи барахлят. В прошлом году был засор и он не заметил как прожил половину зимы с одной батареей, кутаясь в одеяло в кресле и даже за столом. Сидел в собственной квартире как в землянке на передовой. Синие-синие, по-ночному густые сумерки там, вдалеке, где Москва, густая, бурная, дышащая миллионами людей, до нее семь километров, но кажется, что она достает до сюда, черными сумерками, напряжением, силой своей… Белые запорошенные снегом квадраты крыш лесного института, его красных кирпичных общежитий. Розоватый предрассветный воздух путается в шевелюре деревьев в парке рядом. Железная дорога чуть дальше, приятный звук скользящих по стальной лыжне зеленых электричек. Золотая луковка церкви у Ярославского шоссе, облитая желтым сиянием даже когда нет солнца, крохотная в черно-белом пейзаже, заметная, важная, согревающая душу. Это церковь. Место, где люди показывают свое доброе, мягкое, лучшее. Где надеются на бога, где плачут и просят защиты. Где люди слабы. А значит, как минимум, не опасны для окружающих. Где люди не хорошие, не плохие, но где они открываются какой-то силе, придуманной ими. Придуманной, чтобы иногда открываться. Чтобы быть беззащитными. Церковь это убежище, церковь лучший бункер — думал он. От самого себя. От ада в душе. Он спускался в том же лифте, в котором вчера была рука и до сих пор, кажется, жив ее дух. Снова на работу. Коробки ждут. Такие разные коробки, разные как люди. Их нужно отдать, чтобы людям и польза и радость. А нехорошие мысли — вон! Жирные собаки. Грудная клетка. Лестничная клетка. Смех. Ужас. Окопы. Солдаты. Летящие ракеты. Ад. Ад. Ад.

Пришел на работу, в здании крохотного торгового центра нет никого, пусто, темно, пахнет средством для уборки и пылью. От шагов эхо раздается в коридоре, и невозможно поверить, что кто-то придет сюда за коробками через десять минут. Открыл пункт, оставил открытой дверь, разделся за ширмой в закутке за стойкой, переобулся, сел, включил компьютер, пока загружался — смотрел на извечные груды коробок в углу. Там много возвратов, унылые упаковки того, что люди по разным причинам не взяли, не подошло, приехало сломанным, просто не понравилось — одежда, мебель, посуда, детские игрушки. Возвраты давно не забирали. В куче на выдачу, темнеющей правее, у окна, в котором никак не хотел разгораться рассвет, чертило силуэты новое, привезенное курьером из Москвы — он всматривался: огромный, кажется, ковер, приземистый куб — микроволновка? столик?, а еще торчит ребром плоская коробка, наверное, телевизор. Люди будут смотреть кулинарные программы, телевикторины, передачи Соловьева, качать с торрентов боевики и конечно же зарубежные сериалы.

Старенький компьютер, системный блок которого тарахтел будто изнутри пытался выбраться крот, показывал сорок заказов, но люди не шли, хотя первая волна, когда за мелочами заходят до работы уже должна бы начаться.

Он сидел и смотрел в окно, свет проявлял фотографию улицы. Думать не хотелось ни о чем, особенно вспоминать про мертвых солдат, с которыми он провел вчерашний вечер и ночь и которые черными мокрыми пятнами покрывали мозги, и никак не могли уйти, оставить его в покое, как надоевшая компания друзей, что всю ночь орала и пила. Но не мог выгнать из глаз отдельные видео и картинки. Как украинцы выложили убитыми солдатами похабную надпись на снегу и сняли это с дрона, смонтировав бойкий клип под веселую песенку. Или видео, как солдат взрывает себя в окопе, чтоб не попасть в плен, —кладет гранату на грудь, буднично, как картошку на стол, придерживая, чтобы не скатилась — и она издалека как будто не сильно лопается, пыхает дымком, но грудную клетку раскрывает в стороны как раскладушку, как большой раздавленный цветок. Запомнилось видео от первого лица, где из пулемета строчат по деревянному туалету и оттуда выбегает боец, на ходу застегивая штаны, будто не замечая, что в него как в масло влетают десятки пуль, но затем все-таки ощущает и с руками на ширинке обмякает, тихо и вяло складывается. Или совсем постыдное видео, при одном воспоминании о котором передергивало и становилось гадко, неуютно, там два солдата в разбомбленном доме занимались сексом и сверху с дрона на них сбросили гранату. Они обмякли и развалились в разные стороны, как насекомые, пившие нектар когда их прихлопнули. Война была сама мерзость, как будто на мороз выгнали и гнали по улице обезумевшего урода с кровоточащими ранами и развороченным лицом и он кричал, выл и хрипел ни живой, ни мертвый, теряющий человеческое, исторгающий боль и грязь.

Картинки вреза́лись в глаза изнутри, пульсировали, жгли. Он пытался запретить себе думать. И вдруг ошпарило снова — вспомнил мать. Да что с ним сегодня такое! Ее болезнь, последние дни, а затем больница и смерть. Он вскочил со стула, выбежать бы на улицу, охладиться… Боль резкая, знакомая. Беспричинная, невыводимая. Он воскликнул едва ли не вслух: Пожалейте меня! Не надо, пожалуйста! Упал на стул, уставился в окно, что там… рыжая собачка в смешном вязаном жилете, дама с коляской, снова в моде большие колеса, как в старину… Мужичок с бутылкой пива и как не холодно. Мамы не стало два месяца как. Долго болела, ухаживал, все сам, все один, ни родственников, ни сестер, никого у них не осталось. Он и мама. Как в пустыне. Хорошо помогло государство, пособие, лекарства, уход. Сам бы не вывез. Месяц в хосписе догорала мама, болезнь размазывала ее по кровати как гравитация, вдавливая, растворяя, делая слабее, тоньше… Поднимая на руках, переворачивал ее регулярно, чтобы не было пролежней, помогал сестрам менять подгузники, покупал и носил салфетки, мази, простыни. Потратил все накопления. Но мама высохла на глазах, растворилась, превратилась в желтый воск, растекшийся лужей с косточками по кровати. По очереди отказывали все системы, как у падающего самолета. Не могла двигать руками, почти перестала жевать, не говорила, только смотрела вверх. Мама, мама, боль не проходит. Твоя — во мне. Спаси меня, мама, от этой тоски. Мама исчезла вдруг и совсем. Пришел как-то утром — пустая кровать. Убранная. Голая. С содранной простыней. Рядом пакеты, вещи, рулоны салфеток, вода. Ее последняя кружечка, легкая, розовая. Мама катапультировалась. Его как ударили, будто попал снаряд. Ушибло все тело, и что-то лопнуло, сломалось внутри. Видимо, позвоночник. Мама ушла.

В следующий и в последний раз увидел в траурном зале — черная, тяжелая, чистый свинец вместо мамы. Неузнаваемая, не его, не она. Вырубленная из холода и камня кукла, языческий идол. Его боль, его память. Вот во что превращается любовь. В черный холодный камень. Без отклика, без тепла, без надежды вернуть.

Как жестоко устроено все.

— Добрый день! У меня тут пара вещей…

Он вскочил от радости, что вошел живой человек. Женщина посмотрела недоуменно. Улыбнулась. Показала штрих-код. Побежал доставать.

— Вы донесете? Вам помочь? Будете распаковывать?

— У меня муж там идет… Мы сейчас. Да, конечно.

Слава богу, люди. Его будто достали со дна. Подняли, отогрели. Одним голосом, присутствием. Жизнь продолжается. К радости, сожалению. Уже не поймешь.

 

Домой возвращаться не хотелось, но что поделать, нужно жить, а значит, вернуться, разуться как ни в чем не бывало, сделать ужин, зайти в интернет. В паблики ТГ, что там, как там, как продвинулись наши войска, как танки пошли в атаку, артиллерия поразила цели, пехота понесла потери, как отбили очередное село, или пришлось оставить врагу, который обязательно будет разгромлен.

И снова он там с головой. Фотографии павших — еще живых, молодые ребята, смотрят довольно, самодовольно, сыто. В подписи их называют ласково: «наши лучшие, наши родные». Трогательно. Родные, но убитые. Действительно жаль, погибли за родину. Другие новости. Дети пишут письма на фронт. Десять стальных печек сварили для передовой на свои деньги преподаватели техникума. На фронте все тоже. Танки ползут по вспаханному полю — съемка с дрона. Пишут, что наступление. Странное ощущение, такая огромная необъятная сверху земля, а внизу жалкие крошечные танки, ползут натужные прямоугольнички, игрушки. Смешная война когда сверху. Громадное пространство и крошечный танк ползет убивать еще более крошечного человечка. Комарика, мушку. Пых — выстрел! И комарик сложил невидимые крылышки. Предсмертно шевелится. Или ракета, меньше спички, летит с вертолета, который ничтожнее мухи в бескрайнем небе… И это война? Шевелящиеся пиксели на скругленной от дичи пространства картинке с дрона.

А вот дрон подлетает к спрятавшемуся человечку в окопе, и — хоп, сюрприз! Бросает гранату вниз, она летит поначалу как будто нехотя, медленно… Пых! Дым, мазок огня, пыль, ничего не видно — серым толстым одеялом накрыла солдата смерть, как ладонью прикрыла от мира, превратила в мертвое, оставила остывать…

А вот боец, «штурмен»[2], из «музыкантов»[3], дает интервью, говорит, «на войну надо ехать мертвым», потому что скорее всего убьют, надо к этому быть готовым, не думать про жену и семью, не рассчитывать, что вернешься… Так будет легче и жить, и умирать. Посмотрел еще одно интервью, в котором человек в костюме в гражданском помещении говорит, выкрикивает, что надо убивать врагов, надо убивать больше, убивать, убивать. Почему-то удивился, как же так, брать и убивать. Убивать людей. Жили мы нормально тридцать лет после распада Союза и вдруг понадобилось — убивать. Как же так убивать? Брать и лишать жизни людей, таких же как ты, отправлять на тот свет, а они к тому же говорят по-русски и выглядят как ты. Как мы вдруг додумались их убивать? И вдруг его такой ужас охватил, такое негодование и невозможность этого! Но тут же остановился. Он что, один прав, а они все неправы? Нет, серьезно. А может убивать это нормально? Потому что есть враг, есть угроза нашей стране, нашему населению. Которое рассыпано по огромной холодной России. И чтобы в будущем нашим людям не стало плохо надо сейчас убивать, много людей отправить на тот свет, буквально — удалить. Может быть. Наверное. И не надо впадать в истерику.

Листал Телеграм. Вот другие солдатики, украинцы, засели в окопе, деловито заправляют в магазины свеженькие патроны из белых картонных коробок, боец орудует одной рукой, неудобно, но наловчился. Свеженькие пули эти полетят в наших пацанов, каждая пуля — смерть человеку и горе матери, и безотцовщина, и слезы, бесконечные слезы, ужас на всю жизнь. Так все устроено. Патроны красивые, как будто теплые, медь и латунь, уютно поблескивают. Вот снова наши, приходят на позиции, которые недавно накрыла авиация ВС РФ. Мертвые бойцы с желтыми повязками на руках лежат на земле как будто бегут вдоль земли, лежа бегут, неестественно, страшно, ноги похожи на корни деревьев. Вот еще интервью, командир, кажущийся толстым из-за набитой разгрузки, говорит, как они «разобрали» противника… Разобрали. Какое слово. И Киев разберут. И всю Украину. Подходит солдат, например, к нашим позициям, а ему говорят, все, хлопец, мы тебя разбираем, буквально на части. Вот рука, вот нога, отдай, вот глаз забираем, вот пальцы, пересчитай, а там и головы через подошел, полный разбор, ты не человек, ты конструктор.

Еще одно видео, свежее. Расстрела пленных ребят. За кадром грубо орут, солдаты выходят из полуразрушенного барака. Ложатся на землю лицами вниз, в зеленой форме с иголочки, в касках, масках на крепких скулах, на ногах высокие армейские сапоги, наколенники, все по форме, красиво. Покорно ложатся, смирно. Каждого убивают в затылок. Под головами в новеньких шлемах растекаются веерки крови. Как будто солдаты были заморожены и теперь быстро растаяли. И потекло красное под ними, а они как лежали по-детски покорно, так и лежат. Весело было стреляющим, и задорно! Наверное, адреналин будоражил, когда стрелял. Пусть помнит теперь, сука, всю жизнь, как стоял над пацанами и палил им в затылки, переступая еще горячие крепкие ноги, целился и стрелял, и подпрыгивали головы в касках от удара тяжелых пуль. Да и сами они хороши, пацаны. Хоть успели уничтожить кого-то? Надеюсь… Все равно вот так заколачивать пули в людей — не по-военному. Война все же игра, в ней должна быть случайность, тактика, перебежки, окопы. А тут чисто звериное. Истребление. Бойня.

Лежал в темноте на кровати, телефон освещал лицо.

Насмотрелся до тошноты. Больше не мог.

Отключил телефон.

Быстро заснул.

Приснилась Ксюха. Недавняя его любовь. Крайняя, как говорится.

Ксюха свалила из его жизни как только заболела мама.

Ксюха была старше его на пять лет, продавщица из зоомагазина в самой крайней высотке их микрорайона. Раньше была парикмахершей, специалистом по женским стрижкам, но вдруг влюбилась в аквариумы, в загадочные цветные медленные миры, без которых не выжить в нашем тоскливом климате. Тяжелые прямоугольники воды, полупрозрачные яркие под лампами зеленые водоросли, и внутри этого волшебства рыбки, рыбки: темные таинственные сомики, мелкие пугливые гуппи, горяще-оранжевые, будто драгоценные, в длинных юбках золотые рыбы с глазами бородавками… И запах водянистый, травяной, затхло-свежий, когда заходил к ней в магазин встречать с работы, уходить не хотелось, тем более в зоомагазине всегда тепло.

Приснилась Ксюха в виде жара, почти огня. Влажный горячий ненасытный рот ее ловил его губы. Руки ее вцепились ему в плечи. Сначала они стояли, затем Ксюха толкнула его, опрокинула на кровать. Запрыгнула на него, навалилась, продолжая ловить ртом, а как поймала — невозможно стало вздохнуть. Затем сорвала с него майку. Стащила вниз штаны. Схватила грубо и крепко отвердевший член, сжала и жестко задвигала рукой. Язык ее достал до его нёба, обжег, как раскаленная в кузнице деталь. Коленом Ксюха ткнула ему в бедро, от боли он вскрикнул, но рот закрыт, вышло мычание. Волосы ее пахучие красные путанные лились на него водопадом и не кончались. Щекотали, прилипали, падали огнем и жаром. Усевшись на него, она задвигала бедрами, запустила руку себе под юбку, сдвинула вбок трусы и начала распаленной алчной вагиной ловить его член. Он стал задыхаться. Она продолжала наваливаться, давить, лить на него варево из душных колдовских волос. Они липли, жгли, забивались между зубов и губ. А еще пахло острым густым потом, как будто Ксюха долго бежала или давно не мылась, и она липла к нему щеками, руками и бледными полными прохладными ляжками, и вот она наконец нашла его членом свое отверстие — и направила его в себя, и резко опустилась, и он почувствовал прикосновение сырой ее промежности, а бедрами ощутил ее ягодицы, и все это было влажным, потным, и несмотря на весь жар и пахнущее чем-то вонюче-молочным ее раскаленное дыхание, прохладным. Что-то между ними как будто скользило холодное, склизкое, мертвое, но скользило сильно и ловко как змея, как огромный червь толщиной с руку, он скользил и скользил, все быстрей и быстрей… В какой-то момент он попытался соскочить, выскользнуть из под нее, но Ксюха навалилась сильнее, губами и тяжелым задом прижав его к кровати крепко, намертво, а скользкое липкое щупальце будто вошло в него через нее, будто она вошла в него, а не он. Жар становился нестерпимым, она двигалась все ритмичнее, размашисто вколачивая его в кровать, и ему становилось тяжело и больно, ему не хватало воздуха, и наконец, когда он уже бился макушкой о спинку кровати и хрипел, наступила развязка — и боль пронзила резкая и такой силы, что он закричал, завопил, из последних сил дернулся вверх и — проснулся — в тот самый момент, когда падал с кровати.

Не успел зацепиться, ударился всем телом о жесткий пол.

Вскочил и увидел и прикоснулся с ужасом — на простыне в центре кровати красовалось еще свежее, горячее, желтое пятно. Отдернул руку. Поморщился от резкой вони.

Он обоссался. Впервые с детства.

Да что со мной?!

Кажется, надо к врачу.

 

Утром встал, снял с кровати покрывало, которое ночью накинул на промокший матрас, вымылся в душе, вытерся, вышел голый в комнату, твердо решил прямо сейчас позвонить знакомому доктору, есть психолог, который помогал на начальной стадии рака маме. Можно сегодня и пойти, благо был пересменок, в пункт Озона заступила полная угрюмая Оля, с которой хоть и работали вместе, но не общались.

Прежде чем позвонить сел в кресло проверить соцсети, Вконтакт, Одноклассники. Никто не писал. Зато в ленте ВК — новый пост Генки! Значит, жив! Стоит в камуфляже на фоне горящего танка, точнее, догорали резиновые детали на колесах, а разорванная гусеница распахнулась-разложилась вперед и назад… Генка же улыбался, мытищенский таксист, на шее автомат, черный, однорогий, на голове повязка, красная повязка на ноге (русские носили вразнобой, кто красные, кто белые), на плече шеврон с буквой «Z» — пугающей, как и буква «V», ибо никто не знал, что они означают.

Он сидел и разглядывал Генку и думал, что странно, вроде был мертв, а теперь живой, может, их как-то там оживляют, на этой войне… Может и Серега жив, может, просто в разведке, в плену (мучают там). Но Серегу он знал еще меньше. Не важно. Какое вообще его дело? Кто там жив, кто мертв. Ему надо к врачу. Он сойдет так с ума. Если еще не сошел.

Набрал врачу, телефон не ответил. Решил позвонить Вере Викторовне, она была хорошей подругой мамы и матерью доктора — Андрея Владимировича Занозина, психотерапевта и психиатра, который знал его с детства. Может, в отпуске? Вере Викторовне на похоронах мамы обещал позвонить, а все было неудобно и некогда. Набрал.

Радостный восторженный голос женщины, медленно превращающейся в старушку. Поговорили и стало легче. Великая сила другого человека, подумал мимоходом, тем более доброжелательного, который пожалеет… Доктор должен быть на месте, набрал его снова.

— Да, привет, привет! Помню тебя, помню… — голос Занозина был низкий, густой, но очень усталый, — Что случилось? Срочное что-то?

— Да нет, не то чтобы… Просто… как вам сказать…

— Так и скажи. Не стесняйся. Я врач.

Он рассказал. Доктор помолчал и продолжил:

— Может, простатит у тебя. Низ живота не болит, когда долго сидишь, не колет?

— Нет! Нет! Что вы! Простатит?! Мне же лет еще сколько!..

— Ох, знаешь… Это сейчас в любом возрасте… Экология, образ жизни…

Договорились встретиться через час. Положил трубку, потянулся, заулыбался. Заставить себя позвонить врачу — нереально! А как позвонишь, сразу легче. Как будто доктор решит все твои проблемы, и вот уже скоро, стоит только к нему добраться.

Час это мало, надо выбраться из Строителя в Москву, а там до Курской, опаздывать он не любит. Надо допить чай. В душ не успеет. Открыл Телеграм, первая новость — мобилизация в России окончена. Очуметь. Ничего себе! Как так? Уже триста тысяч набрали? Неужели все кончилось?! Это хорошая новость! И снова стало легко. Захотелось вскочить, закричать, захотелось прыгать и громко радоваться!

Вдруг стало грустно. Осколочек попал в его радость. Сдулась. Стало неуютно. Да что с ним? Закрылась некая дверь. Путь. Возможность. Разом покончить со всем? Ну нет, все-таки нет. Что-то другое. Генка и Серый стали так далеки. Закрылся проход. Где-то там остались, недостижимы… Странно. Ладно! Ладно! Собирайся к мозгоправу! Сейчас тебя вылечат! От этих мыслей! Он засмеялся.

В три глотка допил чай, быстро побрился, намочил голову, подсушил полотенцем, причесался, пшикнул духами в шею, быстро оделся. Телефон, кошелек, ключи, перчатки, шапку не забыть — сейчас шуровать к станции, а там холодно, дует — дверь открыл и шагнул в коридор как в открытый космос.

Только не шагнул. Даже шага не сделал, столкнулся животом, чуть не носом впечатался — прямо у его двери, протянув руку к звонку, стояла женщина в военной форме, большая, полная, с необъятно крупными бедрами, узкими девичьими плечами, и на голове — прическа каре из белых волос, и под ней большие глаза, подведенные черным карандашом, синими тенями.

— Вы куда, молодой человек?! — голос низкий, оперный, в два раза громче, чем мог ожидать.

— Я? Я?.. — заметался, — А какая вам… Я… к врачу… По делам. А вы, собственно…

— Вам — повестка! — протянула ему бумажку, которую держала в руках, и он видел ее, но старался не замечать.

Половинка листа А4, крупные буквы: «ПОВЕСТКА».

Вдруг нашелся, улыбнулся, почти закричал:

— Так закончилась мобилизация! Все сегодня! Все!

Невозмутимо:

— Сегодня все. А повестка-то вчера выписана.

Стало тихо. Он смотрел на повестку, боясь поднять глаза. Бумажка подрагивала в руке женщины.

И правда — вчерашняя, чуть подмятая, уголок даже грязный, упала, наверное, наступили, но подняли, отряхнули, принесли вот ему.

Улыбнулся сильнее, поднял глаза, думал радостно крикнуть:

— Значит, едем умирать!!

Но не стал. Глупая веселость это хорошо. Но неуместно. Вдруг расхотелось шутить.

Забрал повестку. Расписался. Через четыре часа прибыть с вещами в военкомат в Мытищах. Взять теплое. Одеяло? Можно тушенку. Консервы. Печенье. Лучше галетное. На два дня. Главное, теплые носки. Утепление. Запасная обувь. Остальное дадут. За неявку — уголовное дело. Все понятно? А чего непонятного. Тушенку куплю по пути.

 

Через несколько дней написал Ксюхе письмо. Оно заканчивалось так:

«…привезли нас в Белгород, но не в сам город, а в пригород, там военная часть, база, значит, чтобы мы там переночевали и двинули утром в ДНР, где расположение нашей 167-й мотострелковой бригады, но это уже секретные сведения. Правда на базе в Белгороде мы так и не побывали. Высыпали нас всех мобиков не доезжая десяти, кажется, километров и загнали в лес. Ха! Не раз на гражданке когда сидел читал в ТГ-каналах, Ксюх, как солдаты жалуются, что ночевали в лесу, под дождем, в грязи… Дебилы! Это ж нормальное дело! Солдат должен уметь ночевать и сохранять боевой дух в любых условиях! В лесу, в дождь, и чего? Это ж война. Вот и нам пришлось, Ксюх. Я нашел местечко под деревом, там чуть выше, холмик, кочка, положил плащ, куртку, нам выдали, лег, да и завернулся, укрылся, натянул шапку, подогнул ноги. И чего? Так и спишь. А если ветер, к дереву плотнее прижимаешься, а если дождь лупит, то терпишь, лежишь и пытаешься заснуть, вода, конечно, лезет в ботинки, за шиворот, проникает под майку, в трусы к животу, везде, но знаешь, Ксюх, в итоге у тела вода согревается… Главное, без паники, и не давать с непривычки себе слабины, продрожишься и успокоишься, главное, терпеть и знать, что наступит утро, а там дай бог и просохнешь, и немного согреешься. Не одна ночь у нас такой была. Насквозь конечно промокали, под утро лежали в грязных лужах, чуть не под водой, но ничего, Ксюх, пишу же тебе… как-то выжил, проснулся, обтерся, прошли десять кэмэ до своих на рассвете, и там обсушились, чай горячий был, каша гречневая, нормально. У нас вон пацан без ноги шесть дней полз к своим под обстрелами и между снайперами, полз только на заре, чтоб и так не увидели и тепловизоры не зацепили, получилось, вдоль фронтовой полосы двигался, слева и справа слышал русскую речь… Нормально, Ксюх, нормально здесь! А в лесу ночевать… даже интересно, запахи, свежесть! пусть холод… И жрешь за троих, когда выйдешь, романтика, ну а чего?

Все, завтра выходим. А дальше, как тут говорят, за ленточку, на фронт, тяжелые там бои под Бахмутом и Соледаром, там нужна помощь, одно из главных направлений сейчас, но об этом потом… Слушай, Ксюх, может напишешь ответ? Ты прости меня за все, а все-таки хорошо нам было вместе, ну, согласись, хоть что-то было хорошо? Короче, я скучаю… Целую, короче. Обнял. Ты там жди. Я обязательно вернусь. Клянусь. И увидимся. Ладно?»

Письмо Ксюха читать не стала. Не открывая, не сминая — выбросила в ведро. И какой идиот пишет сейчас бумажные письма? Тем более штампы отправителя страшные, военные. Нафиг. Женщин вроде еще не призывают? Ну, еще не вечер.

 

***

В конце ноября неожиданно припекло солнце. Окаменевшая, схваченная морозцем осенняя распутица помягчела, едва не тронулась — так палило, старалось солнце, раскалив воздух, что ребята скидывали куртки, сидели в свитерах и флисках.

Рота стояла в резерве, на подступах к Соледару, за который шли жестокие бои, и правее их позиций были слышны взрывы, стрельба, ритмично работали минометы, а где-то в нескольких километрах в лесу напротив как бы задумчиво, время от времени давал о себе знать украинский снайпер, лучше всего его слышали ночью.

Несколько раз на их позиции залетали дроны, бесшумно спускали сверху гранаты, как принято на этой войне, были убитые, раненые, оторванные руки и ноги, но все-таки сохранялось ощущение, что война про них помнила слабо, иногда давая о себе знать, но тут же бросая — может быть потому что под Соледаром работали «музыканты» вагнеровцы, самые боеспособные и злые вояки, которые оттянули на себя главные силы ВСУ и брали приступом город, упорно неделя за неделей, дом за домом, разбирая оборону противника.

В семи километрах шла настоящая рубка и некоторым было обидно. Пулеметчик с позывным «Точка» распалялся, вынув веточку изо рта:

— Ну что, браты! Хули мы тут сидим, когда эти херачат почем зря? Вся слава им достанется! А мы последние штаны продрищем. Я чего сюда шел? Проявить себя! Родине помочь, хохла поколотить. А тут…

— Вот и прояви. Терпение. Товарищ боец, — лениво говорил старшина, стругая ножичком кусок доски, и на сером теле нежно поблескивала желтая полоса.

— Успеешь еще башку под Хаймарсы подставить… — зевал седой мобилизованный из Кургана.

— Типун тебе, блядь! — плевался Точка в ответ.

И раздавался смех.

Началось на рассвете следующего дня. Солнце как будто поднялось выше, жарило немилосердно, еще немного и, казалось, распустятся почки на деревьях, все-так южное солнце сильное, своенравное, не такое, как у нас в России! — думали бойцы.

Сначала пришли нехорошие вести с передовой, мол, наши дрогнули, точнее, «вынужденно отступили». Потом пришел приказ выдвигаться из насиженных блиндажей и палаток, дали на все про все семь минут. И забегали, засуетились ребята.

Уже при отходе позиции накрыло. Видимо, противник подтянул РСЗО ближе — контратаковать, разбить резервы было важнейшей задачей при первом же успехе обороны города.

Рота успела оставить позиции, сорвалась мгновенно, разве что смешной и неуклюжий, вечно какой-то разобранный, растерянный мобик с позывным «Стройка» (и заставляли рыть траншеи и плотничать в роте!) засуетился, запетлял, собрать вещи не успел… Не успел или… что с ним произошло? Потом уцелевшие гадали.

Кто отходил последним, Точка и Страйк, видели мобика в странном состоянии, он стоял у блиндажа во весь рост, прилетало все гуще, плотнее, а он так и стоял и смотрел вверх, завороженно, и будто бы улыбаясь… «Стройка! Стройка, блядь! На землю! На землю на хуй! Убьют!» — орал со всей мочи Точка, но бесполезно. Прыщавый, белобрысый, исхудавший и жалкий Стройка стоял, улыбался, смотрел туда, откуда летело, и хотел, наверное, увидеть ракету — большую и гладкую, яростную и остроносую, которая летит, гудит, приближается и сейчас убьет. Так и случилось.

Про мобика долго вспоминали, какой был забавный, нелепый, и как улыбался собственной смерти. Вспоминали, и поначалу было смешно, но войска продвигались, половину роты потеряли, потом кто-то вспомнил мобика снова, но уже никто не смеялся, и его забыли, чуднóго парня, от греха подальше.

 

19 ноября, 2022 г.

Арсений Гончуков

 

[1] Деятельность компании Meta Platforms Inc (Facebook, Instagram) на территории России признана экстремистской и запрещена.

[2] Штурмовик, солдат, идущий в атаку первым.

[3] Солдат, нанятый частной военной компанией «Вагнер».