ЗАМЫКАЯ НАШИ РУКИ
Рассказ
Нашим мамам
Опубликовано в журнале «Новый мир» №3, 2025
Знал ли я, что она приехала в деревню Терюшево, где родилась и выросла, — прощаться? Наверное, знал, но не хотел знать, а потому сделал немного фото. Была тихая начальная настороженная осень, дни между нежным летом и перед прыжком в дожди и промозглый холод. Как стоять у дома, спустя почти восемьдесят лет с той поры, когда ты в нем появилась на свет? Мама стояла прямо, неловко, застыв, смотрела вверх, на крышу, в небо. Будто она упала сюда, а не родилась. Одна фотография, две, три, я сделал, затем пошли в гости к бабке, единственной на селе, что помнила ее маленькой чернявой егозой с худыми косичками…
Сидели у печи, громадной как изба в избе, ноги на теплых самотканых из тряпок половиках. Дым от свежесваренной картошки огромный, на свету из окна похожий на белое тело, изменчивое, торопливо кулачками клубов струящееся вверх. На краю тарелки салат из огурцов и помидоров примостился, заправленный сметаной и чесноком. О чем говорили — не помню. Помню крашеные голубой масляной краской стены, крупный ситец занавесок, было тепло, пахло сухой тканью, сеном, чем-то овечьим, стиркой.
Мама ходила по селу, смотрела, и будто не узнавала места. Тут родилась, но как давно это было! Неродные места, жизнь прожита в других пространствах. Так и случилось, что ездила попрощаться. Стояла, смотрела на дом, почему-то на крышу, а осень в это мгновенье затихла, затаилась… Или мне чудится — я смотрю на фото, и то, что оно бездвижно, замерло, мне кажется странным. Мама на нем живая.
Дважды указала мне место, примерное, в середине улицы, помни, вот здесь стоял наш дом, отсюда я пошла, с этой земли. Но разве запомнишь?
Со смертью мамы появилось пространство, где она находится, словно никуда не уходила, а там его с братом вечно ждет. Место, где всегда идет дождь, фильм, лежащий на полке, внутри кассеты идет фильм, мама улыбается, зовет с улицы обедать, голос ее звонок, она молода и желанна отцом и другими мужчинами. Он смущался немного того, что мама не ушла насовсем, а застряла в расщелине его, где-то между ребрами, где щель находит проницательный юркий луч солнца. Он инфантилен? Где грань между воспоминаниями и ностальгией и страданием, и удовольствием от страдания, но если оно по родному и столь любимому человеку, в этом нет ничего зазорного, не так ли? Красная кирпичная стена во дворе дома его детства, по ней скользят мячи, что бьют Сашка и Илюха, чиркая головкой мячевого тела как спичкой. Но вот луч солнца мягко упал на стену и молотить ее пацаны устали. Мама должна позвать, мама не зовет. Жареные макароны подсушены и густо измазаны в масле, стекает. Он смущался немного мамы, она все провожала его до школы, как маленького, ну мама, хватит. Все видели и смеялись, но ничего не говорили, тактичные дети. Кирпичная стена, свалившийся дедовской ногой с печки луч солнца. Доигрались до того, что Сашка ударил по мячу и тот прилетел в икру и толкнул и обжог, ошпарил, до красного. Ай, ты чо делаешь?! Ты слышал, тебя мамка зовет! Не слышал, чего пинаешься, видишь, солнце уходит, пора по домам, кино трещит, бобина кончается, скоро наступят титры.
Трудно передать сколько света дарили ему эти мысли, стирали границу между ним и миром, шел, высоко подняв голову, как взрослый, как настоящий. Мама. У него есть, была — мама. Нес животворящую тайну памяти. Так в нем жила и работала — мама. Светлый бог, раскинувший руки к небу живой Христос.
Мама в комнатке, молельной комнатке, бетонной шахте бомбоубежища, где всегда тихо и пахнет сыростью, где молишься стоя, вспоминая улыбку мамы — почему люди запоминают улыбки, они же, кажется, не сообщают никакой важной информации? Про маму думать и говорить много стыдно. У всех есть мама, у всех есть боль, у каждого живущего есть невыносимость, которую он день за днем вынужден выносить. Ярмо и крест, и жернова.
Улочки горные, каменистые, осенние, круглыми новогодними огоньками на деревьях с ладошками темно-зеленых листьев висит дозревающая хурма. Вяжет на языке, ее вяжущая сила — притча во языцех, весь мир знает, что она вяжет. Знаменитость! Зачем вяжет? Тоже пытается задержать в себе, чтобы задержаться в мире. Цветастые крикливые ароматные сладкие фрукты есть желание природы выжить, размножиться, сколько в этом наивности, ребяческого желания широкой и вечной жизни, детские надежды фрукта заманить на запах и вкус зверя и отправиться в его желудке в далекое путешествие.
Пустые улочки курортного городка в послеродовой депрессии. Ходить здесь после жизни, собирать раковины и выкидывать обратно в море, бывшие дома, пустые утробы. За них ответственен мужчина, сколько детей ты сделал, сколько вырастил. Так поздно я понял эту гордость мужчин иметь двух, нет, трех детей… У меня трое детей, знаешь ли! Поздравляю. Ты молодец. Но — не сожалеть. Сожаление разъедает, стирая с песка даже попытки что-то исправить. Протертые до дыр раковины не помнят своих жителей. А жители не помнят прошлых жизней своих.
Ветер, как массажист, он работает с упругими волнами. Гонит и гонит. Нет, море не волнуется, море не гонит волны, волны не процесс, они — качество, состояние. Посмотри на песок, его намыли волны; волнам миллионы лет, это свойство воды, такое же, как цвет или температура. Волны не живые. Живой ты. И ты и только ты — можешь простудиться.
Берег воняет. Главная тема великого русского романа — провонявший Зосима, это, оказывается, так важно для человека, провонял святой или нет, и это в свою очередь — постыдно. Вот и весь сказ о человечестве. Оно грязное, оно думает о вони, но это не повод его не любить.
На берегу моря резко пахнет водорослями, а через каждые пятьдесят метров использованные презервативы. Можно только порадоваться за местное население, за человечество, оно не забывает продолжаться. Механизм надежен, работает. Мы делаем и воспитываем детей. Что может быть прекраснее. Наши плоды кричат и улыбаются. Им нас читать. Но — никто не читает нас. Разве мы читаем письма наших родителей? Тяжелая коробка лежит который год, подступиться — страшно. Мы не любим касаться дел наших мертвых, беспокоить их дух. Ощущение закрытой страницы, запечатанной тайны, свободная территория — память. Мгновение и вот улыбается мама, и вот улыбнулся и подмигнул папа.
Мои дорогие, я все помню.
Так хорошо, что я помню вас живыми.
Море. Невод. Помню, ходили по озеру с неводом. Ноги тонут в теплом склизком опасном иле, в теле которого, когда уходит нога, боишься наткнуться на стекло, гвоздь, а ты думал? запросто! Заводим невод из крепкой веревки медного цвета, тянем его, чувствуя волю воды, тугое текучее тело, тащим, долго не понимаем, есть ли что — и наконец выволакиваем на песчаный берег и в слипшемся хвостике, мотне, глядь, что-то трепещет, бьется ладошкой, толстый карась, неразрывный в сознании с хрустящей поджаркой на чугунной смоляно-черной сковородке, блестящей сметаной, мамой у плиты.
Берег. Не дает покоя древний человек, что шел здесь, не зная еще физики, не понимая, откуда и зачем он. Так и до сих пор не знаем, зачем, но хотя бы немного знаем, откуда. А все идем, той же походкой, теми же глазами, одними на все человечество, смотрим на красивых женщин или — на море.
Взял ракушку, большим пальцем вычерпнул изнутри поселившееся неуловимое тело мокрого слежавшегося песка, вот было тяжелое, плотное, а подцепил пальцем, и выпорхнуло, рассыпалось, убрал в карман раковину, как символ не моря, а времени и смерти. Никогда не пойму, не разгадаю, как же так, как же будет существовать мир, когда не будет меня? Разве мы настолько друг другу чужды, независимы? Я же был в тебе, а ты привел меня. Как ты можешь от меня отказаться?
Разноцветные детские курточки продаются. Красные, желтые, синие, те же фрукты, заметные и сладкие для родителей. Полусгнивший гранат валяется под айвовым деревом, у них, у растений и деревьев, тут своя медленная компания, они меня в нее не принимают, иди мимо, быстрый человек, я для них как для меня бабочка однодневка или стриж, я для них неживой, слишком медленный, окаменевший.
Подлое время на часах, двойственное, неискреннее, как человек, от которого не добьешься правды, как его за грудки ни тряси. Здесь на улицах малыши в колясках, сытенькие, мясистые, нежнокожие, холеные, видно, как их любят, укрывают, каждый малыш на вес золота, каждый окружен заботой, деньгами и временем взрослых, он самое ценное, что у нас есть. В это же время тратятся такие же человеческие жизни сотнями и тысячами, расходуются ежедневно как лента пулемета, и солдатиков никто так не холит, не лелеет, как малышей, как будто они не вчерашние карапузы в синих комбинезончиках и вязаных шапках (похожих на каски). А солдаты с другой стороны никогда и детьми-то не были. Всегда были зверьками. Ядовитыми, злобными, грязными. Парадоксы, над которыми не хочется ломать голову.
Но здесь я прав как живучее существо, я хочу жить, даже если все другие умрут, и я буду счастлив — вопреки всему. Знаешь, мир, я буду жить даже если вокруг все погибнут. А люди — не мы ли расходный материал истории? Мы и есть, не нужно себя обманывать. Биологический материал. Никто не жалеет нас. И меньше всего чувствует жалость наш создатель.
Я маленький, я ребенок, я не хочу ни о чем думать. Я ходил в лес у дома, мы собирали листья, целовались с феей в зеленом пальто, а когда пришли домой, поняли, что созданы друг для друга, и будем жить вместе и плодить детишек. Я накачаю ее семенем, и она превратит наше густое белое тесто в вещество ребенка. Она умеет, она добрая и рукодельная, я могу ей довериться. И заведем мы корову, и барашков, и кроликов. Пчел заведем, похожих на фаланги мизинчиков. С коровой на планете не так одиноко, не так бессмысленно. Корова сама как планета, стоит и смотрит и вращает глазами и мотает челюстями, пережевывая одну планету в другую.
В нашем маленьком, но уже буйном счастье нет нечестности, в нем есть отчаяние. Как едва слышное эхо, как привкус горечи или сладкой крови. Нас ведут под уздцы, как ту тучу, нас двигают, нас скользят. Я тебя расцветаю, ты меня расцветаешь, мы движемся на санках тел по дорожке любви. Кровь та же смазка любви. Прости, прости, мы живем ради мира, пусть он и так быстро от нас откажется, нас забудет, он ничего нам не обещал. Мы честны в своей любви, она и есть последняя честность, а счастье ее конечная остановка, к которой снова и снова приходит автобус, и это все что есть, что может быть у нас, у людей.
У нас нет ничего главного, ничего, что было бы самым важным на свете, ведь любовь и счастье это череда мелочей, бусы будней, барахолка прикосновений. А значит, нам не о чем беспокоиться. Любовь это собака, это пахнущий ковром кот. Дождь за окном звонкий и вразнобой. Теплые батареи. Молочное небо, белизна листа. Не попал в тапки и пошел по комнате босиком. Иди, иди, все равно не найдешь.
Ночью приснилась та, которую когда-то любил сильнее всего на свете. Когда был в том периоде жизни, когда способен любить сильнее всего на свете. Когда любится смертельнее, отчаяннее, острее, когда кажется, что неокрепшая душа может погибнуть от любви. Наши сны ужасно скучная штука. Но ты снишься мне редко, на грани с никогда. Приходишь в келью для исповеди, садишься за решеткой, выходишь на связь с другой планеты. Улыбаешься, сложив руки на тонких коленях (они хрупкие у тебя, как детские кулачки, я все помню). Улыбаешься как Богоматерь, и то верно, ты — мать моей души, потому что тебя я любил, вычерпав душу до самого последнего скребка.
Ты всегда мне снишься, моя роковая, когда ко мне приходит это чувство. Благословляешь. Отмечаешь в своей тетрадочке. Отпускаешь. Обозначаешь настоящее, неподдельное. Хитрая. Собственница. От тебя в этой жизни уже не скрыться. Спасибо, что посетила, поведала тайну. Ты провозвестник. Ты черный флаг на моей крепости. Предводительница всех моих волшебниц.
Прости, что я не сберег тебя.
Прости, что когда-то я выбрал не быть с тобой.
От этого — нет мне прощения.
Когда умерла мама, брат вознамерился ее вернуть, рассказывал по телефону с азартом, как это сделает, не как безумный, как практик, на полном серьезе. Мы продали квартиру и свезли много вещей мамы на дачу. Зачем это сделали — непонятно, рука не поднялась выкинуть. Мамины чулки, тарелки, пальто, сапоги ношенные, шапка — по большому счету без человека тоже ненужный хлам… Кое что из мелкой мебели. Ее куртка, что висела полгода на вешалке, куда она ее повесила, и к ней боялись притронуться. Куда это все? На дачу. Превращаться в мусор, остывать, терять человеческий вид, и потом все-таки (когда вещи окончательно забудут своих хозяев) — на помойку. Однако брат, оказавшись в музее имени мамы, начал сходить с ума и пытаться ее воскресить, он слышал ее голос, она приходила ему во снах, загадывала нумерологические загадки, которым он наутро конечно же находил применение. Мама была права. Как всегда. Я думал, брат тронется окончательно.
Когда я пригрозил приехать и выкинуть все, пристыдив его тем, что со старушечьими чулками нельзя бегать по огороду, и мама первая бы страшно рассердилась, она была атеист, реалист, математик и циник, и его бы за это высмеяла и наказала, когда все прошло — я невольно задумался, а у брата могло бы и получиться… Глупая мысль, странные методы, но если и возможна магия, если где-то однажды она раз в тысячу лет сработает, то вот так, именно так — когда столкнутся безумство и искренность, и страстное и страшное желание наконец проломит лед физических законов и выйдет мама из пены как Афродита и, смеясь, вдрызг изругает нас. Любовь и безумство однажды сломают замки. А еще тоска по мертвым. Ничего другое.
Ты тоже любишь так сильно, моя дорогая, потому что тоскуешь по маме, потому что душа не выдерживает потери и спасается, начиная изо всех сил любить (как рубить, как впрыскивать в воду черный яд, как гореть, как рождаться, кричать!), ведь если она не полюбит, если не переплавит до конца боль в счастье (есть этот дар у души и умение), то ее разорвет, она погибнет (и этот дар, погибать, у нас есть). Мы гуляем с тобой по осеннему лесу и я понимаю, что любим друг друга мы — смертью наших любимых. Мамы дарят нам отчаяние, огонь и последнюю преданность. Смерть замыкает замками наши руки. Наши мертвые подарят нам детей.
Так оно и работает.
Так оно и работает?!
В мире, где на наши головы падают горящие головешки, где бегут, спасаясь, в другие страны целые поколения, где чтобы остаться — нужен не стыд, а мужество, хотя и то и другое как будто слабеет, стирается, пасует перед молохом времени… Давай родим детей и пусть они разбираются с этим миром. Отправят его в нокаут, оденут его в платье, нарекут неведомым именем, которое нельзя произносить, как делали язычники; пусть они обуздают это проклятый и прекрасный, и чем проклятее, тем прекраснее — гребаный мир! Не будем их заранее беречь и жалеть, вдруг они окажутся нас сильнее!
Наш мир рушится, а говорят, среди руин вырастают поистине сильные ребята.
Дарю тебе цветы и мне кажутся они никчемными, настолько сильнее мое к тебе чувство — оно как удар, как теннисная подача! настолько сильнее — событие тебя — любых цветов. Убогоньких и слабых, выросших в парниках посреди русской осени, вянущих слишком быстро среди нас с тобой как между могучих скал. Но дарю упрямо, пусть это будет дань долгим поискам тебя, дань всем девушкам, которым в поисках тебя я тоже дарил цветы (другие!) Почему им дарил, а тебе нет? Ха!
И ощущение, что все сказанные слова звучат зря и мимо, потому что цель уже поражена, и скрыта стрелой; так вирусом охвачен организм.
Воспоминания спонтанные и беспричинные, сознание ходит чужими тропами, без цели, оно не хочет ничего делать для чего-то, оно хочет бродить и не оглядываться на необходимость жить.
Вот медвежонок у дороги, настоящий, бурый, глупый, сующий морду с кожаной пуговицей носа под колеса притормозившего автобуса. Писатели ринулись к окнам, кто-то потребовал открыть дверь, медвежонку закричали, замахали, а он растерялся, испугался, хотя при желании и в природной ярости мог бы растерзать всех до единого, не отмахались бы своими книжками. Забавно, думаю я, он живет здесь, в лесу, и то, что для нас аттракцион «поход в лес», особое мероприятие, для него, медведя, среда обитания и квартира, и мох — пол, деревья стены, небо — потолок, и никакой тебе крыши и отопления, природа, как есть она, как дана она на земле, летящей в космосе, и есть его дом. Мысль показалась мне поразительной. Я попрощался с медвежонком, сильным и героическим зверем.
Наш автобус долго ехал среди каменистой тундры, где растения прячутся от ветра за каждым неровным серо-голубым камушком, карликовые березки жмутся к скудной северной земле, пластаются как пауки, ползут; здесь — властвует ветер, хищный, могучий и древний как динозавр. Человек наставил ветряков — анисовые звездочки виднеются на сизоватом горизонте, чтобы как-то обуздать его.
Я открываю дверь, захожу, меня охватывает прохлада и запах влажного дерева и тряпок, а еще тепло, морозное тепло воспоминаний — внешне я серьезен, внутри улыбаюсь, вот-вот заплачу. Мамин дачный домик в Елховке, я вошел в него мысленно, переместившись из Москвы, мне не нужны ни поезда, ни семь часов бешено гнать на машине.
Мамы не стало в январе 2022 года, мы оттолкнули лодку с горящим телом в открытое море, а сами остались, и огонь охватил почему-то нас.
Грядки заросли сорняком, за ними некому ухаживать, мама. Надеюсь, ты этого не знаешь, не видишь, надеюсь, ты нас не слышишь.
Пусть будет тебе хорошо в раю под звуки ангельского хора.
Я сам приду и все расскажу тебе, мама. Не скоро, еще, пожалуй, не скоро.
1 ноября 2024 г.